Пока не начинался дождь, мы стояли и бросали камешки, стараясь добросить до другого берега реки, а Стефан ждал, пока мимо нас будут проходить корабли, и тогда кидал камень, метя чуть повыше их борта. Моряки осыпали его проклятиями на чужих языках и иногда по-нашему, а Стефан принимался швырять камни побольше. Когда они с громким стуком попадали в цель, мы падали навзничь прямо на сырую траву и стучали в воздухе ботинками, словно тюлени — ластами. Это был самый грубый жест из тех, какие мы знали.
Конечно, дождь шел часто, и мы оставались в подвале дома Андершей до тех пор, пока не приходил мистер Андерш с сербами. Там, внизу, было промозгло (мистер Андерш клялся, что его подвал — один из трех, имеющихся во всем Балларде), и можно было почувствовать, как снаружи, с травы, наползает сырость — будто вода в шлюзе.
Первое, что делал Стефан, когда мы спускались вниз, — это щелчком включал газовый камин — не для того, чтобы согреться: теплее от него не становилось. Можно было бросать в огонь и жечь всякий хлам: карандаши, пластиковые чашки. А однажды попался старый бильярдный шар с номером 45. В огне он весь покоробился и выплюнул какую-то черную гадость, как осьминог, который выпускает чернильное облако. Потом шар стек между поленьев и растаял.
Однажды Стефан ушел наверх и вернулся с одним из красных фотоальбомов мистера Андерша, бросил его в огонь, а когда одна из сестер Мэк спросила, что в нем было, он ответил:
— Понятия не имею. Не смотрел.
Жгли мы все это недолго, может всего минут пять. Потом мы обычно грызли леденцы и играли на «Атари», который мистер Андерш купил Стефану несколько лет назад на распродаже. Чаще всего Стефан усаживался в свое оранжевое скрипучее кресло, вытянув длинные ноги, а его сильно отросшая черная челка неровными прядями свисала ему на лоб. Он разрешал мне и сестрам Мэк играть по очереди, и Кении Лондону со Стивом Рурком тоже. В те дни, когда они еще приходили. В простых играх типа «Астероидов» или «Понга» меня никто не мог обыграть, но Дженни Мэк всегда выигрывала в «Диг-Даг», не давая вылезающим из-под земли монстрам поймать себя. Даже если мы просили Стефана сыграть в свою очередь, он отказывался. Мы слышали от него: «Валяйте сами!» — или: «Я устал...» — или: «Да ну, к черту!»
А однажды я оглянулся на него (как раз когда сильно проигрывал Дженни) и заметил, что он смотрит на нас, а не в телевизор, но смотрит так, как мог бы смотреть на дождь за окном. Он немного напоминал мне моего деда незадолго до смерти, когда тот усаживался в свое кресло и никуда не хотел уходить. Он был доволен тем, что мы были рядом. И Стефану, как мне казалось, нравилось, что мы были там, с ним.
Когда приходил домой мистер Андерш, он выуживал из жестяной коробки леденец для себя, если мы ему оставляли — чаще всего мы старались ему оставлять, — а потом спускался вниз, и когда он заглядывал с лестничного пролета, его черная шерстяная шляпа была будто из оплывшего воска. Он никогда не был похож на того себя, каким мы видели его в школе. В школе, с руками, белыми от мела, с грушами, которые он вечно носил с собой, но, казалось, никогда не ел, он был просто мистер Андерш — учитель математики в пятых классах, со смешным акцентом, и его забавно было позлить. В школе ни одному из нас никогда не приходило в голову его пожалеть.
— Ну, здравствуйте все, — обращался он к нам, будто мы были кучкой щенячьего дерьма, попавшегося ему на глаза, и мы прекращали игру и, не дыша, замирали, ожидая, как поступит Стефан.
Чаще всего Стефан отзывался: «Привет» — или даже: «Привет, па».
Тогда и мы гудели, как стенные часы с боем:
— Здравствуйте, мистер Андерш...
— Спасибо за конфеты.
— У вас опять вся шляпа промокла...
И он улыбался, кивал и поднимался наверх.
Случались и другие дни. Правда, это бывало редко. Тогда Стефан чаще всего совсем ничего не отвечал, не желая и глаз на отца поднять. Только один раз он сказал:
— Привет, папаша.
И Дженни обомлела около «Атари», и один из подземных монстров проглотил ее кладоискателя, а остальные смотрели во все глаза — но не на Стефана и не на мистера Андерша. Просто стояли и таращились в никуда.
Несколько секунд мистер Андерш, казалось, принимал какое-то решение. Дождевая вода рекой стекала по окнам, словно прозрачные змеи, и мы старались даже не дышать. Но все, что он наконец произнес, было:
— Позже мы поговорим, растрепа, — что лишь совсем немного отличалось от слов, которые он обычно говорил Стефану, когда тот вытворял подобные штучки. Обычно он отвечал: — А, вот и ты. Привет, Степка-растрепка.
Мне никогда не нравилось, как он это говорил. Будто приветствовал кого-то совсем другого, не своего сына. Иногда Дженни или ее сестра Келли говорили:
— Привет, мистер Андерш.
А он окидывал нас взглядом, словно забыв, что мы здесь. Потом поднимался наверх и приглашал сербов войти, и мы больше не виделись с ним, пока не начинали расходиться по домам.
Стив Рурк побаивался сербов. Сегодня это кажется даже забавным. Оба они были большие и смуглые, эти два брата, начинавшие разглядывать собственные руки всякий раз, как повстречают детей. Один из них работал автомехаником, другой — на шлюзах, и они все вечера просиживали в кабинете мистера Андерша, прихлебывали чай и шептались по-сербски. Тихие слова их звучали грубо, наполняли дом шелестом и каким-то горловым свистом, как будто они жевали стекло.
— Они там, наверное, чего-то замышляют... — бывало, скажет тогда Стив.
— Папа говорит, оба этих типа были отважными бойцами.
Но чаще всего, насколько мне известно, они рассматривали огромную коллекцию фотоальбомов и слушали пластинки. Джуди Коллинз, Джоан Баэз[1]. Вроде все было даже прикольно, как я это называю.
Конечно, к этому последнему Хэллоуину — моему последнему вечеру в доме Андершей — оба серба уже умерли: их сбил пьяный водитель, когда они шли по Фремонтскому мосту. И Кении Лондон переехал жить в другое место, и Стив Рурк больше не приходил. Он говорил, его не отпускали родители, и я могу поспорить на что угодно, что так оно и было, но он перестал приходить не из-за того. Я знал это, думаю, Стефан тоже знал, и это меня как-то беспокоило.
Можно сказать, и я тоже вовсе не был обязан туда ходить. Я стоял за дверью, на улице и моргал от резкого солнечного света и ветра, порывы которого долетали со стороны Пролива, когда моя мать окликнула меня:
— Эндрю!
Я обернулся и увидел, что она стоит у открытой двери нашей двухэтажки, сложив на груди руки в своем длинном сером пальто — она и сейчас его носит и в доме и на улице с октября до мая, без разницы, светит на улице солнце или нет, — и седеющие завитки ее волос были подколоты на макушке. Стоя там, высоко, и слегка покачиваясь, она походила на форель, которая пытается удержаться на самой быстрине реки. Она редко вымещала на мне свое настроение, но сейчас вид у нее был рассерженный, хоть я и сидел в своей комнате, не показываясь ей на глаза, как только вернулся из школы. Она была против того, чтобы я куда-нибудь шел сегодня вечером. Только не к Стефану. Только не после того, что случилось в прошлом году.