Гмюнд все еще смотрел в потолок, он словно бы ничего не заметил. Прунслик хихикнул — прикинувшись, будто закашлялся, но с расчетом, чтобы уходивший Олеярж его услышал. Розета, как мне показалось, собиралась прикрикнуть на него, но потом передумала и молча покинула кабинет. Я остался сидеть и сосредоточился на своем сердце, которое по непонятным причинам и хотело и не хотело мчаться следом за Розетой.
Церковь вот, а вот — ворота, заходи, коли охота.
Считалка
Мы встретились в подземном переходе у метро. Гмюнд пришел один. На мой вопрос, где его спутник, он ответил следующее: я за него не волнуюсь; скорее всего отсыпается после бессонной ночи в своем гостиничном номере. Я оглядывался по сторонам в поисках Розеты. Встреча была назначена на шесть. Гмюнд достал из кармана куртки серебряные часы на цепочке, щелкнул крышечкой и тут же вернул ее на место.
— Мы можем идти, — сказал он. — Розета подойдет прямо к Святому Штепану.
Поднявшись по лестнице на Вацлавскую площадь, мы очутились в удивительном, неправдоподобном мире. Горящие мутным огнем уличные фонари уподобились буям, которые своим светом рассеивали водяную пыль, антрацитовая ночь сошлась врукопашную с наступающим днем, зарабатывая кровавые отметины. Вода с бронзовой статуи капала в грязный сток, «дворники» на ветровых стеклах такси неумолимо отсчитывали последние минуты ночи. Зловещее место, зловещее время.
У Гмюнда было плохое настроение. На площади он спрятал мрачное лицо в воротник, не глядя ни влево, ни вправо; казалось, ему хотелось перенестись куда-нибудь подальше отсюда. Мы долго шли в полном молчании, и тем неожиданнее прозвучал его вопрос:
— А известно ли вам, когда умер пражский пешеход?
— Кто, простите?
— В прежние времена это была знаменитая личность, но нынче пешеходы остались только в книгах.
— Я не знаю. Не понимаю, о чем вы.
— Неважно. Так вот, пражский пешеход умер, когда город рассекли проспекты. С тех пор тут ходят пешком только выжившие из ума любители старины — вы, я, Розета, Раймонд и еще несколько человек. Нам угрожает опасность, и все-таки мы не сдаемся. Остальные засели в машинах, и в этом нет ничего удивительного. Они подчинились инстинкту самосохранения, испугавшись мысли, что кто-нибудь их переедет.
— Знаете, какое место в Праге я не люблю больше всего? — продолжил Гмюнд после того, как я отказался встать рядом с ним под зонтик, выглядевший в его руке по-детски крохотным. — Как раз это. Вацлавак, как его сегодня называют. А прежде — Конский рынок.
— Я тоже не люблю бывать здесь. Как вы думаете, почему?
— Ему не хватает вертикалей.
— А здание Музея?[17]
— Чайная жестянка, усаженная птицами, которые должны отвлечь внимание от ее убожества. Ярмарочный балаган, построенный Шульцем в стиле неоренессанс, пародия на античный храм. Лучше бы они оставили здесь Конские ворота, те были хотя бы бесхитростны, как и прочие старинные постройки. Но все ценное разрушено. Когда-то здесь стоял дом «У Лготку» с изумительной башней, но он пошел на слом, и дома «У Цисаржских» и «У Жлутицких» на углах Индржишской и Водичковой тоже; а ведь их украшали настоящие ренессансные обзорные башни. Коробка Музея, несмотря на свои размеры, не шла с ними ни в какое сравнение: его здание так плохо спроектировано, что не может служить доминантой. А эти разрушенные башни главенствовали над средней частью Конского рынка, над площадью, которую Лилиенкрон[18] назвал когда-то прекраснейшим местом в мире — наверняка и из-за этих башен тоже. Вообще-то они должны были уцелеть, однако в начале двадцатого века возле них возвели так называемые дворцы, пятисотметровые блоки, просверленные пассажами, точно эмментальский сыр. Эти постройки затмили их, превратили в сторожевые будки у исчезнувших застав. Как может выглядеть башня, притулившаяся возле гигантского дома? Как попрошайка у роскошного банка.
— Я слышал о новой стеклянной башне, которую собираются построить где-то на Мустке.
— Храни нас от этого Господь. Архитекторы двадцатого века не знают, что такое смирение, и наказание им за это — импотенция. Однако, говоря о вертикали, я имел в виду нечто иное. Как видите, Вацлавак похож на вермишелину длиной в три четверти километра и, надо отдать ему должное, неплохо справляется с ролью греческой агоры. Но разве допустимо, что здесь нет ни единого храма? До Девы Марии Снежной отсюда рукой подать, однако с площади эта церковь не видна. И Святой Индржих тоже, не говоря уже о Святом Кресте на Пршикопе, а ведь это самый приметный из всех пражских храмов. С глаз долой — из сердца вон. Меня совершенно не удивляет, что Прага за последнее столетие так опустилась. Отвратительный город плодит отвратительных людей.
Я в изумлении взглянул на него — с чего бы это человек, которого я едва знаю, вздумал со мной откровенничать? Или я встретил родственную душу, или ему известно обо мне больше, чем я предполагаю, и он надо мной издевается. Его лица я не увидел, помешали поля шляпы и поднятый воротник.
Я посмотрел на толпу, валившую по тротуару. Мертвенно-бледные прохожие и впрямь возбуждали отвращение; подобные вампирам, они мчались нам навстречу и дорогу уступали весьма неохотно. Даже в этот ранний час путались под ногами сутенеры; какие-то мошенники предлагали Гмюнду поменять валюту. Мы прошли устье Краковской и В Смечках. Туман душил сияние фонарей, дождь потихоньку ослабевал, лица прохожих просвечивали сквозь темноту, как подкладка сквозь протершийся фетр. Автомобили еще не приобрели цвет, просто одни выглядели светлыми, а другие — темными, без каких-либо полутонов. Час цвета только должен был пробить.
— Простите, — спокойным голосом обратился ко мне Гмюнд. — Простите мне мою несдержанность. Я не привык так рано вставать, предпочитаю поспать подольше. Однако сегодня мне нужно оказаться в церкви еще на рассвете, я намереваюсь увидеть нечто такое, что позже увидеть попросту нельзя — хочу посмотреть, как первые лучи солнца освещают тот или иной неф храма, изучить их игру на резьбе и росписях, на колоннах и плитах пола. Ничего особенного я вам не обещаю, стекла в окнах пока обычные; но если мне позволят, я позабочусь о том, чтобы там появились копии первоначальных витражей. Окна узкие, света там всегда было мало. Тем важнее этот свет. Мы должны выбрать яркие, но при этом не слишком насыщенные тона.
— А разве вас не беспокоит, что игру света некому будет оценить? В такую рань служба еще не началась.
— Мне это безразлично. Храм не становится более пустым оттого, что там нет вас или меня. Мало того: я убежден, что храм вообще никогда не пустеет. И как знать — возможно, обстоятельства изменятся. Витражи продержатся в окнах не менее пяти десятков лет, а то и дольше. Нас уже не будет, а окна останутся.