— Нет. Сейчас я не в состоянии отвлечься, — отрывисто сказала она. — Я слишком зла. Сердитое сердце мешает мне сосредоточиться.
Дала бросила на Гичовского косой взгляд, и на низком лбу ее под крутящимися, жесткими волосами обозначилась резкая морщинка, а верхняя губа нервно задрожала под черными усиками.
— Этот тоже будет к ней свататься? — полуспросила она.
— Кто? К кому? — изумился граф.
— Не смейтесь надо мною! — гневно прикрикнула Лала. — Я говорю о вашем приятеле, русском…
— О, Дала, вы неподражаемы: да ведь он видит Зоицу в первый раз…
— Так что же? Разве надо много времени, чтобы влюбиться и влюбить в себя эту дурочку? Посмотрите, какие теплые глаза у них обоих… Зачем вы привели его?
— Потому что ваш старик заинтересовался им в театре и просил познакомить. Да вам-то что, Лала? За что вы его невзлюбили? Я, конечно, мало его знаю, но, кажется, добрый малый…
— Добрый? — презрительно отвечала Лала. — Разве это достоинство? Все добры, покуда не умеют или не имеют характера делать зло… Не симпатичен он мне. И знаете, почему? Я не успела еще вглядеться в него, почувствовать его, но — сдается мне — какой-то он не свой… чем-то чужим веет от него на меня… точно он — в оболочке какой-то… Он — сам по себе, а вокруг него, как белок в яйце вокруг желтка, сгустилась сила некая. Люди ее не видят, и сам он ее, может быть, не чувствует, а, между тем, она им владеет, и движет, и управляет, и он ею дышит, мыслит, чувствует, он весь невольник ее, поглощен и уничтожается ею… Если бы я не боялась, что мои слова будут подслушаны в недобрый час злым ветром, я сказала бы вам, что я читаю в глубине его голубых глаз.
— В Шотландии, — с усмешкою возразил Гичовский, — я видал, что в таких случаях, когда боятся словами нанести вред или беду, берут в руки ключ, а в губы листок трилистника и тогда говорят смело…
— Я не знала этого, — с любопытством сказала Лала. — Когда-нибудь, при случае, попробую.
— Отчего же не сейчас?
— Оттого, что я не вижу вблизи трилистника… Как жаль, что я не умею писать!
— Разве слова на бумаге менее опасны, чем в устах человека?
— О нет, даже более, но их можно сжечь, тогда как у ветра хороший слух и вечная память: он слышит и помнит, помнит и знает… Смотрите, смотрите, пожалуйста, как пристально глядит на вашего приятеля мой Цмок. Уж — видите — тоже изумлен им… разве не удивительно это, что в такое позднее время и прохладную ночь Цмок остался у моря на террасе и не зарылся нежиться в теплые одеяла?..
Гичовский обратил глаза свои, куда показывала Лала. Один из столбов террасы был обвит блестящим узорчатым шнуром пальца в два толщиною, резко рельефным на белом мраморе. От шнура отделялась в воздух на длинной шее золотистая змеиная голова, в искрах-глазках которой графу в самом деле почудилось какое-то необычайное выражение, почти человеческое и, бесспорно, возбужденное.
— Вот гигантом становится ваш Цмок! — заметил Гичовский. — Какой это уж!.. Скоро будет целый удав!..
— Посмотрите, как у него горло вздувается! — перебила Лала. — Он ужасно волнуется сегодня…
— Летучие мыши вьются — он слышит их и возбужден.
— Летучие мыши вьются каждый вечер, но Цмока таким я давно не видала. Знаете, когда он такой бывает?
— Скажите — буду знать.
Лала осторожно огляделась и нагнулась к уху Гичовского.
— Когда он видит мертвое… — шепнула она с значительною расстановкою.
Граф засмеялся.
— Надеюсь, что вы не предполагаете в этом милом Дебрянском выходца с того света или вампира какого-нибудь?
К его удивлению, Лала ответила не сразу.
— Нет, — сказала она наконец, после долгой и важной задумчивости, — нет, это не то… Цмок волновался бы иначе…
— А у вас были опыты? — усмехнулся граф. Лала обвела его холодным взглядом.
— Какое вам дело? — резко спросила она.
— Как какое дело? — пробовал отшутиться граф. — Мне с этим москвичом предстоит возвращаться вместе домой, в город. Вдруг он по дороге набросится на меня и кровь мою выпьет…
Лала с укором покачала тяжелою головою своею.
— Слушайте, граф, вы хороший человек, но зачем смеяться над чужою верою? Вы образованный, знаете науки — поздравляю вас с этим и не насилую ваших взглядов и убеждений. Я дикая, глупая девушка из горной деревни. Не обижайте же и вы моей маленькой мысли. Она мне столь же дорога, как вам — ваша большая. Оставьте меня поверьям и тайнам моих родных гор. Я вас люблю и уважаю, но есть вещи, в которых нам с вами не спеться… Вы много стран объехали и чудес видели, но того, что я в горах видала, вы не видали.
— Так расскажите, поделитесь, и я буду знать…
— Нет. У вас прекрасные темные волосы. Я не хочу, чтобы они побелели.
— О? Так страшно?
— Как все — по ту сторону жизни.
— Однако ваши собственные волосы, Лала, черны как смоль.
— О! Что пугает и заставляет трепетать чужих, то своих едва волнует.
— Вы знаете, что любопытство мое — враг мой. Уж так и быть: пусть я поседею, но вы расскажите. В крайнем случае — можно выкраситься. Вымою голову перекисью водорода и стану огненный блондин.
Лала упрямо трясла головою.
— Нет, нет, мертвые не понимают шуток… Не сердите их… Они слышат больше, чем то думают живые… Они любят, чтобы их уважали и боялись… Смотрите, смотрите: Цмок пляшет на хвосте!
В самом деле, уж почти отцепился от столба своего и престранно мотался пестрою гибкою палкою, ритмически подскакивая, по крайней мере, тремя четвертями длинного тела своего, будто и впрямь танцуя.
— Это его луна чарует, — сказал Гичовский. — От луны волнуется…
Лала свистнула, как собаке, — Цмок клубком пере катился через террасу, — она протянула руку, и уж обмотался частыми мраморными кольцами вверх до плеча девушки и спрятал свою золотистую голову ей под мышку.
— Фу ты! Как молния! — отшатнулся не ожидавший граф. — Прелюбопытный у вас друг, Лала.
— И друг, и сторож, и предсказатель…
— Даже?
— Еще бы! Он отлично предсказывает мне хорошую и дурную погоду, друзей и врагов… Он предан и строг, ревнив и мстителен. Смотрите, как он грозно клубится по руке…
— Вы, должно быть, очень сильны физически, Лала. Я смотрю, как свободно вы держите руку. Судя по величине, тяжесть ужа не малая, да еще если принять в соображение давление его колец…
— Да! Был в моей жизни случай, что я несла Зоицу на руках семь километров. Ей было тогда двенадцать, а мне двадцать лет… Меня обидеть трудно. Когда я сплю, то под подушкою держу отточенный нож, малейший укол которого смертелен, потому что в Бруссе, где выкован клинок, его напоили ядом. А Цмок чуток, как собака. Он никому не позволяет приблизиться ко мне во сне.