Кричат они, потому что даже избрав себе сложную, на резкость неблагодарную профессию, если присмотреться, могут, в конечном результате, полученный от кого-то приказ не выполнить. А раз могут не выполнить, значит, говоря языком номенклатуры, нужно «толкать», чтобы самим выглядеть хоть сколько-нибудь полезными и при деле...
И что же это получается за социализм такой, думал он, без явного перехода от предыдущей мысли, но с очевидностью, которая ему самому была понятна до дна, до самой убедительной ясности, когда все время на взрослых и серьезных людей нужно кричать? Ведь Ленин говорил, что социализм победит потому, что у него более действенные стимулы к труду, следовательно, к производительности и послушанию, ведь послушание, подчинение – обратная сторона организованности, той же действенности структуры, эффективности в конце-то концов... Но ведь, не получается, если приходится кричать, не видно за этим криком этих самых выигрышей социализма во внутренних, имманентных его стимулах... Или наоборот, очень хорошо видно, что стимулы не работают.
Стоп, сказал себе Рыжов, так недалеко и до контреволюции. Но также он знал, что эту мелкую, частную идейку о том, что социализм может рухнуть из-за начальственного крика, и этим криком, собственно, разоблачается до прямой неэффективности, не забудет, она станет приходить к нему часто, и ничего поделать с этим он не мог.
Тогда он отправился спать, потому что ничего другого ему не оставалось. Все остальное должно было решиться только в Москве.
Блюмкин бледнел все больше, пока Рыжов ему докладывал. В кабинете было еще несколько человек, но все они как-то странно себя вели, некоторые не поднимали голову, кто-то откровенно изображал, что скучает. Блюмкин, наконец, заговорил:
– Вы плохо работали в Ленинграде, товарищ Рыжов, не уверен, что теперь выводы по вашей... комиссии будут сколько-нибудь для вас благоприятны.
– У меня было очень мало времени, – отозвался Рыжов. Подумал, продолжать ли, и все же досказал: – И очень мало людей, Смеховой до сих пор в Ленинграде, продолжает работать с шаманами в Крестах.
– Тогда вы-то почему вернулись? – спросил кто-то из посторонних, но Рыжов даже не обернулся на этот вопрос.
Дураку было понятно, что все решает Блюмкин, что именно от его доклада товарищу Сталину зависит, что с ними со всеми, с «Темными папками» произойдет.
– Вы плохо работали, – повторил Блюмкин. – Мы потеряли одного из ценнейших наших партийцев, любимца партии... А вы что выяснили?
Рыжов молчал. Ему было неудобно, потому что он, фактически, солгал своим докладом, умолчал о втором визите к профессору Ватрину, и конечно, ничего не сказал о разговоре с неясным человеком, который подарил ему кожанную косичку. В принципе, оба этих происшествия произошли настолько быстро, что и объяснения по времени не требовалось. Ну, вернулся из Петрозаводска, заболело что-то от тамошник попоек, отлеживался день, а когда узнал, что Кирова убили... вернулся в Москву.
И о том, что ни Сабурова, ни Мурандона не нашел, когда пытался выяснить дальшейшее течение тамошнего следствия, рассказал очень невнятно, как будто в этом и не было ничего удивительного, как будто это было понятно – работали таварищи, когда такое несчастье свалилось на их ленинградскую партийную организацию, и не более того. Что же ему еще-то там было делать, как не возвращаться?
– Вы вот чего не проверили, – заговорил еще кто-то из сидящих за столом, наблюдающих и, возможно, проверяющих, – не выяснили, кто же вам позвонил с сообщением, что этот шаман... Тусегов, что-то там провернул в Петрозаводске.
– Я подумал, если это будет нужно, то легче будет сделать отсюда, из Москвы, – отозвался Рыжов, впрочем, не вполне уверенно. – В конце-концов, он находился по нашим контролем, его вели там довольно плотно, если нужно...
– Не нужно, – резковато прервал его Блюмкин. – Уже ничего не нужно. Вы сделали, что сделали, и теперь пусть делает тот, кто умеет исполнять приказы лучше, чем вы. Вам понятно?
– Так точно.
Блюмкин потер глаза, посмотрел на Рыжова и зло, и с начальственным превосходством. Кажется, ему все же следовало еще что-нибудь сказать.
– Вы пьянсвовали в Петрозаводске, – начал он снова, – а тем временем враг готовил смерть...
Убедившись, что он замолчал, Рыжов все же ответил, на этот раз потверже:
– У меня действительно оказалось очень мало времени.
А сам при этом думал – как же хорошо получилось, что он ушел от тех, кто за ним гнался... Случай, без сомнения, слепое везенье. Вот только вопросом оставалось – насколько слепое? Ведь не может же быть, чтобы эта самая косичка?.. Или может?
– Идите, возвращайтесь в свой Неопалимовский переулок, решение вам сообщат, – буркнул Блюмкин.
Рыжов поднялся, спокойно, словно ничего не произошло, вытянулся у двери, прощаясь со всеми присутствующими, вышел. Оделся у вешалки в приемной, поправил шинель, чтобы ни одной складочки не было под ремнем, и поехал к себе, как было приказано, в Неопалимовский.
А тут его возвращения ждали, и кажется, с пониманием, что он запросто может не вернуться, может загреметь... Разумеется, эти люди не участвовали в его ленинградском расследовании, их там не было, поэтому, хотя бы формально, они оказались в этом случае не при чем. И все же, начальство уже не раз давало понять, что рассматривает их как нечто целое, единое, если угодно, сплоченное, едва ли не монолитное. Если бы сняли или даже арестовали Рыжова, остальным участникам группы тоже не поздоровилось бы. Поэтому его встретили, хоть и насторжено, но все же с заметным облегчением. Раздвигин даже помог ему шинель снять, обычно он так с Рыжовым не цацкался.
А сам Рыжов посидел у себя в кабинете, попросил чаю, и все время пытался сообразить – нужно ли рассказывать ребятам, что же с ним произошло в Ленинграде. Нет, что-то рассказать, определенно, необходимо, помимо прочего еще и потому, что Борсиной следовало оформить это дело, хотя бы как свидетельство самого Рыжова, к тому же... Да, все же он решился, он понял, что нужно все сделать правдиво, перед своими – без умолчаний. Конечно, в той атмосфере, какая теперь складывалась в органах, лучше бы этого не делать, иначе это могло плохо кончиться, но... Не верить Рыжов не мог, не умел и, если честно, не собирался учиться. Даже под давлением, какое на него оказывали с самого начала в этом деле.
Поэтому он вызвал всех, еще разок порадовался, что Смеховой остался в Ленинграде, и рассказал все, на этот раз, без утайки. Даже еще живописнее, еще откровеннее, чем собирался, пожалуй, на пределе возможной откровенности.
Когда он дошел до передачи своего доклада товарищу Блюмкину, все все поняли окончательно. Раздвигин усмехнулся зло, как всегда после везвращения из лагеря. Борсина погримасничала, но опустила глаза и не поднимала их, понимала, что не в ней дело, и она должна помалкивать. А вот Самохина нахмурилась, и такая печаль появилась в ее глазах, что даже жаль ее немного стало.