Снова звенел в Алене зов. Возник тревожащим ощущением, но шли минуты, часы, и он креп, наливался силой, тянулся издалека и влек к себе. Но Алена знала — пока это только напоминание, еще не время откликнуться, уступить его притяжению. Еще только сумерки обволокли мягким покоем, ласкали парным ароматом лугов. Алена тихо шла по высоким травам, будто плыла сквозь них. И так покойно было вокруг — листок не трепыхнется, что в Алене тоже стихали ее удивление, ликование, потрясение, подобно тому, как ночной ливень переходит в тихий дождик, который не барабанит тревожно в окошко, а тихо шелестит-шепчет, навевает ласковый сон. Душа Аленина обретала чудесную гармонию покоя, умиротворения, полного согласия с миром.
Выкатилась из-за леса круглая луна, и пролила вниз серебро. И Алена увидала вокруг себя волшебную серебряную страну, околдованную чарами сна. Поднимались вокруг нее хрупкие серебряные иглы, и боязно было шевельнуться, ни то что ступить в них. Нахохленные сонные деревья укутались в серебряные латы, выкованные на чудо-наковальне. Сам воздух был заткан тончайшими паутинными нитями, вытянутыми из лунного света. И стоило присмотреться внимательнее, чудилось, будто расшит он дивно серебряным шитьем, какое пишет мороз на оконных стеклах. И каждый шаг Аленин порождал едва-едва слышимые, неуловимые звоны, когда шла она сквозь это призрачное шитье, по серебряным травам.
«Иванко, любый мой! Как рассказать тебе это чудо? Не рассказать. Но я покажу тебе, ты все увидишь сам!»
…Алена, видно, и сама попала в сети колдовских чар сонного царства, потому как нежданно-негаданно увидала, что стоит пред Русалочьим омутом. Ведь так просто шла, никуда, а тот влекущий зов выстлался пред нею тропинкой, она и привела куда надо. Густой заслон ветвей сомкнулся за спиной, стояла Алена и глядела на то, к чему стремилась всей душою много-много долгих дней. Был омут таким же, как в их прошлые встречи, когда от больной Ивановой постели бежала Алена воды чудесной зачерпнуть. Может быть, даже сумрачнее чем прежде, показался он Алене сейчас. Над черным незрячим зеркалом медленно шевелились белые клочья тумана. Они то клубились и расцветали большими странными цветами, то текли, струились над водой, и снова разрывались, обнажая черную поверхность, в которой терялся, пропадал даже свет луны. Стоял омут глухим и безмолвным…
— Да он же спит! — догадалась Алена. — Как все в этом, зачарованном луной мире!
Алена осторожно, неслышно подошла к самой воде, не тревожа покоя трав, опустилась на колени. Тихо-тихо провела пальцами по черной глади, как спящее дитя погладила. Осторожно зачерпнула в ладошку воды и подняла ее над собой. Струйки потекли вниз по руке, на лицо, на грудь, в траву упали, в омут назад. А след, ими оставленный, засветился в лунным свете, и обнаружилось, что там, где докоснулась до Алены омутовая влага, разгораются махонькие текучие звездочки.
Стекая вниз, они оставляют за собою след, который немедля оборачивается таким же звездно-серебристым сиянием, и скоро оказалась Алена вся в этом текучем переливчатом серебре… А те капельки, что назад в омут сорвались, разбились о черную воду на брызги лунного сполоха, и, будто пробуждаясь, отозвалась омутовая черная бездна, медленно-медленно начала разгораться звездным мерцанием.
Онемело смотрела Алена на то, что разворачивалось пред нею. Знала она уже — омут, он живой. Но теперь на ее глазах пробуждалась, вызванная ею, сила невиданная, неслыханная, какой Алена и представить себе не могла. Но всем существом своим чувствовала ее, угадывала и в благоговении обмерла пред тем, что вздымалось прямо к ней.
Мерцание поднималось из глыби бездонной — ближе, ближе. И вот побежали чудные узоры звездных россыпей по зеркальной глади, и глаз едва успевал ловить их изящные начертания, как переливались они в другие формы. Расходились волнами, как круги на воде, вращались стремительными звездными спиралями, плелись кружевами умопомрачительной красоты…
Заблистали серебряные сполохи поверху, сам воздух над омутом осветился, и Алена, завороженная волшебством света, различила вдруг, как образовалось в нем некое сосредоточие, куда тянулась звездная пыль, кружилась в медленном вихре, как в танце. Туда же повлеклось с поверхности нерукотворное кружево, превратившись в переливчатые лучи. И такие же лучи заиграли, светясь сквозь толщу воды, устремились туда, где из света, из лунных кружев ткалась высокая тонкая женская фигура.
Перехватило дух у Алены, сердце затрепетало. Поднялась она быстро с колен, встала у самой кромки омута, который теперь уж и не омутом представлялся, а обширной чашей, до краев наполненной жидким, играющим серебром. И вдруг… Толи ветром злым хлестнуло, толи плеть черная рассекла звездные узоры…
Вздрогнула спокойная гладь, яростно метнулись по ней черные молнии. Провалами опало свечение над омутом, ввинтились черные воронки в текучее серебро, затягивали и гасили все, что только что играло самоцветным сиянием, жило в непередаваемой волшебной прелести своей…
— Ну, здравствуй, — вздрогнув, услыхала Алена голос и увидала у себя за спиной Ярина.
Глава двадцать пятая
томит Ивана ожиданием длинною в целый день да еще в ночь
Ох, и долог был день Ивану… Знал он и прежде еще, что измучается ожиданием. Но что так тяжко будет ему на сердце — сгадать не мог. Впору взвыть по-волчьи от тоски. Да еще немочь эта проклятая! Хоть бы какой работой занял себя, и чем она тяжельше, тем на душе бы легче стало. Дак нету же силы ни в руках, ни в ногах. А хворому известное заделье — посидеть да полежать. Но ни сиделось, ни лежалось, ни ходилось. Тянуло и тянуло душу, и сердце порой так обмирало, что казалось, жизнь вся враз из него вышла.
И вел Иванко два нескончаемых разговора. То с Богом говорил, просил его о милосердии великом — укрыть Алену дланью Своей от лиха всякого, в каждый миг быть с нею рядом и не оставить покровительством Своим высоким. Прощал своих обидчиков, не храня зла в сердце своем, и просил прощения за собственные недобрые дела, что вольно или невольно совершал, за обиды им чинимые.
И приходили на память мгновения, которые открывались вдруг иной стороной, чем виделись прежде. То были минуты, когда Алена была с ним рядышком. Почему же тогда он не знал, какое это счастье — видеть свою Аленушку, слышать голос ее Почему забота ее стала обычным делом, когда следовало почитать за великую радость бережные прикосновения легких рук?
Теперь в мыслях своих говорил Иванко Алене множество несказанных еще слов, казнясь переживанием о том, чего уж не повернешь вспять. Зачем шутил и смеялся, когда Алена, может быть, ждала от него иных слов? Почему не думал, что ей может быть то обидно? Как многотерпелива она с ним, а он… грубиян бестолковый!