Долгий разговор не отпускал. Он перебирал в памяти подробности, раскладывая факты по полочкам, но целый ворох того, что он не мог считать фактами, ничуть не уменьшался. Это раздражало и заставляло вновь и вновь вспоминать слова, голос, мимику, интонации и то, что было за словами, словно беспрестанно тянуло облизнуть разбитую в кровь губу.
«…Шрамы появились после работы с делом Ирины Желудевой, второй жертвы. Собственно, это даже не шрамы, не царапины. Я думала – это психосоматический след слишком глубоких и болезненных трансов, но это не так. Дерматолог определил изменения пигментации кожи, ничего более, а мне кажется – меня пометили. С тех пор видения приходят самостоятельно, вопреки моим желаниям и усилиям…»
Старшинов заметил, что стоит у бровки тротуара на перекрестке и таращится на желтый мигающий сигнал светофора. Мокрый китель давил на плечи. Гнойные блики плескались в пузырящихся лужах на мостовой. Казалось невозможным ни перешагнуть их, ни наступить. Он стоял столбом на бордюрном камне, пока рядом не остановилась машина, успокаивающе тарахтя мощным двигателем. Белый свет ее фар залил все расплавленным оловом. Участковый шагнул вперед.
«…Мой муж служил на подводной лодке. Ухаживая, еще до свадьбы, он рассказывал много флотских баек. В основном – смешных, но я отчетливо запомнила только одну. Он говорил о болезненно неприятном ощущении у позвоночника, когда луч гидролокатора находит в толще воды корпус корабля. Хлещет, словно плетью. Он говорил, к этому звуку невозможно привыкнуть. Его можно ждать, готовиться, но всякий раз чудится, что это именно тебя вытянули вдоль спины. Чем ближе корабль-охотник, тем меньше промежутки времени между ударами. Единственная возможность скрыться – это лечь на грунт, слиться с рельефом дна и ждать. Ждать, когда удары плетью станут реже, пока не прекратятся совсем. В моем случае этот способ не работает…»
Воздух в его квартире был спертый, провонявший табачным дымом. Старшинов не зажигал света. Он стоял в коридорчике, с одежды вновь стекала вода, а за дверью в длинном тоннеле общего житья, тускло освещенном пыльными сороковаттными лампочками, которые еще не успели выкрутить, было удивительно тихо. Не по-здешнему…
«…Я не могу этого вынести. Я всегда кричу, и крик мой такой же глухой, расщепленный, словно во рту у меня веревка. Всякий раз перед глазами одна и та же звезда, и я зову ее. Зову снова и снова, бессмысленным мычанием, словно жертвенное животное. Я сплю на клеенчатом белье. Подружка из хосписа снабжает меня громадными стариковскими памперсами. Курьер из магазина ароматических трав и смол возит мне благовония коробками. Я включаю музыку громче. Почти никуда не выхожу, стараюсь ни о чем не думать, ни на что не реагировать, словно хочу стереть себя. Я лежу на грунте, но плеть достает меня все чаще. Чем бы оно ни было – оно приближается…»
Сырой ветер врывался в комнату через распахнутое окно. Он нес нескончаемый шелест и водяные брызги, заблудившиеся блики света и разорванные в клочья звуки. Он стряхивал пепел с сигареты Старшинова и уносил невидимые хлопья в коридор, к подножию грязно-мокрого комка одежды, которая сползла с хилых пластиковых плечиков и теперь валялась под вешалкой неясной грудой. Участковый сидел на диване в сухих и чистых трусах, со стаканом водки в руке и смотрел на темный экран телевизора.
«…Он уговаривал меня лечь в клинику. Я пугала и его, и сына. Он уговаривал, а я не могла ему объяснить, что там, одурманенная лекарствами, я стану еще более беззащитной перед этим. Приступы будут повторяться все чаще, а потом мне просто выжгут мозг электрошоком. Может, так было бы и лучше для меня, но не для них. Они все равно были бы где-нибудь поблизости. Не могла я этого допустить… Я напилась в „Розовой пантере“, позволяла себя угощать, прикасаться. Меня сняли два молокососа. Их распирало от тестостерона и моей сговорчивости. Они трахали меня там же, в туалете. Я не помню, что они со мной делали. Честно говоря, я не уверена, что их было только двое. Вернулась домой под утро, едва передвигая ноги. От меня разило перегаром и похотью. Трусики лежали в кармане пальто. Рваные колготки. Бедра перепачканы спермой… Возможно, муж смог бы перенести это. Он умен. Он бы понял – не простил бы, но понял. Но там был наш сын. Он видел меня… такой. Они уехали к свекрови, на Урал, а я жалела, что не на другую планету…»
Старшинов вытянул стакан водки разом, как воду. Занюхал новой сигаретой, закурил. Ступни не чувствовали пола. Ему казалось, что бездна, заглядевшаяся на Ветрову, теперь под ним. А кусочек кошмара, в который она вольно или невольно погружала себя несколько месяцев, надолго застрял в мозгу крохотной занозой. Водка горючим комком застряла чуть ниже солнечного сплетения. Он не ощущал тепла – только жжение. Табачный дым был горьким. Его знобило, волосы на предплечьях встали торчком. Старшинов вновь сорвал пробку с бутылки столичной.
«…Помните, я говорила о Леруа, де Шардене и ноосфере? В основе их теорий лежат воззрения Плотина и неоплатоников. Сфера разума каждого человека существует не в пустоте. Она плещется в океане эманаций некоей непознаваемой первоосновы, божества, которого принято отождествлять с абсолютным благом, и является его неотделимой частью, как разум душа и материя являются неразделимыми частями меня… или вас. Конечная цель человека – выйти за пределы души в сферу разума и через экстаз слиться с первоосновой. Но люди обычно не торопятся это делать, верно? А что, если божеству надоело ждать? И что является благом в его представлении? Какова цель его собственного бытия? Каков он, этот экстаз?.. А эти порезы на спинах жертв? Изобразите их на бумаге рядом друг с другом, без наложений. Видите? Похоже на буквы. Название первоосновы. „Имя бога…“»
К черту! Старшинов оглушил себя вторым стаканом. Наконец-то в голове все смешалось. Голос Ветровой отдалился, превратившись в бессвязное бормотание, и заглох, как обычно глохла его персональная шестерня. Зато аппетит, напротив – очнулся, требовательно и недвусмысленно. Горячая волна прокатилась по телу. Участковый поднялся и закрыл окно. Готовить в первом часу ночи он не собирался, но пара дежурных банок сайры или сардин в холодильнике всегда найдется.
Свет он так и не зажег. Батон зачерствел, но еще не отдавал плесенью, а значит, вполне годился. Телевизор Старшинов тоже не стал включать – хватит на сегодня информационного бреда. Из открытых банок остро пахло рыбой и маслом, водка не успела согреться, батон смачно хрустел на крепких зубах. Потом он курил, стряхивая пепел в опустевшие жестянки, снова шарил в холодильнике, передвигая бутылочки с остатками засохшего кетчупа, сморщенные, как чернослив, пакеты из-под сметаны. Снова что-то грыз, закусывал. Курил и ни о чем не думал, словно лежал на грунте…