Но положа руку на сердце я не разделял ее желания. Я надеялся, что наше тихое и спокойное море ничто не потревожит.
Оливер Эйнли, которому было тогда девятнадцать, и его брат Уилл, на четырнадцать месяцев моложе его, производили впечатление одинаково серьезных, угрюмых молодых людей, однако в ту пору еще не утративших мальчишеской жизнерадостности. Я считал, что Оливер вел себя слишком легкомысленно для юноши, уже отучившегося год в Кембридже и которому, если он, конечно, собирался внять моим советам, была уготована юридическая карьера. Уилл лежал на животе перед камином, подперев руками подбородок, лицо его раскраснелось. Оливер сидел рядом. Время от времени они начинали сучить своими длинными ногами, толкать и колотить друг друга, сопровождая свои действия грубым гоготом, словно они снова стали десятилетними мальчишками.
Младший сын Эсми — Эдмунд, — по обыкновению, сидел в стороне от остальных. Он вел себя так не из-за враждебности или замкнутого нрава, но от своей врожденной утонченности, сдержанности и страсти к уединению, что всегда его отличало от остальных членов семейства Эсми. Даже внешне он не был похож на них: бледный, длинноносый, с иссиня-черными волосами и голубыми глазами. Эдмунду уже исполнилось пятнадцать. Я знал его давно, но понимал с большим трудом и всегда в его присутствии испытывал чувство неловкости, хотя по-своему любил, даже в какой-то степени сильнее, чем других детей.
Гостиная в особняке Монкс представляла собой длинную комнату с низким потолком и высокими окнами, расположенными друг против друга. Теперь шторы были плотно задернуты, но днем помещение прекрасно освещалось с севера и юга. В тот вечер над камином висели фестоны и гирлянды из свежих хвойных ветвей, собранных днем Эсми и Изобель, в них вплели ягоды, золотые и алые ленты. В противоположном конце комнаты стояла рождественская ель со свечами и игрушками, а под ней — целая гора подарков. Были и цветы — белые хризантемы в вазах, а посреди комнаты на круглом столике, сложенные пирамидкой, лежали позолоченные фрукты и возвышалась чаша с апельсинами, посыпанными гвоздикой. Их пряный аромат наполнял комнату и смешивался с запахом хвои и дыма. Именно так и должно пахнуть настоящее Рождество.
Я уселся в свое кресло, немного отодвинул его от огня и принялся чистить и раскуривать трубку. Когда же я наконец затянулся, то понял, что прервал задушевную беседу, которую Оливеру и Уиллу не терпелось продолжить.
— Итак, — сказал я, выпуская небольшое облачко табачного дыма, — что все это значит?
Последовала пауза. Эсми покачала головой и улыбнулась, склонившись над своей вышивкой.
— Подождите…
Оливер внезапно вскочил и начал быстро ходить по комнате, выключая каждую лампу, кроме тех, что были на рождественской елке, стоявшей у противоположной стены. Когда он вернулся на место, камин остался единственным источником света, позволявшим нам разглядеть лица друг друга. Эсми недовольно заворчала, однако ей пришлось отложить шитье.
— Вот теперь можно продолжать, — с довольным видом заявил Оливер.
— Какие же вы еще мальчишки…
— Ну, давай, Уилл. Ведь теперь твоя очередь?
— Нет, Эдмунда.
— Верно, — сказал самый младший из братьев Эйнли неестественно низким голосом. — Я мог бы рассказать вам такое!
— А свет обязательно было гасить? — поинтересовалась Изобель таким тоном, словно она разговаривала к маленьким мальчиком.
— Да, сестренка, обязательно. Мы должны создать особую атмосферу.
— Но не уверен, что у меня получится, — заключил Эдмунд.
Оливер глухо застонал:
— Так есть желающие продолжать или нет?
Эсми наклонилась ко мне:
— Они рассказывают истории о привидениях.
— Да! — воскликнул Уилл с ликованием в голосе. — Самая лучшая рождественская традиция. К тому же очень древняя. Одинокий загородный дом, гости собираются в темной комнате, за окнами завывает ветер… — Оливер снова протяжно застонал.
В этот момент раздался флегматичный, добродушный голос Обри:
— Ну, так приступайте скорее.
Только этого они и ждали: Оливер, Эдмунд и Уилл принялись на перебой рассказывать леденящие кровь истории, одну страшнее другой, сопровождая свои повествования театральными завываниями и нарочито страшными криками. Они изо всех сил старались превзойти друг друга в изобретательности, их истории были сущим нагромождением кошмаров. Молодые люди рассказывали о каменных стенах в заброшенных замках, из которых сочилась кровь, и об увитых плющом, освещенных лунным светом развалинах монастырей; о потайных комнатах и секретных подземных темницах; о сырых склепах и заросших бурьяном кладбищах; о скрипящих под ногами лестницах и невидимых пальцах, стучащих в окна; о завываниях и стонах, о лязганье цепей. Были там истории о затонувших кораблях и таинственных монахах в капюшонах, о безголовых всадниках, о клубящемся тумане и ураганах, о призраках-невидимках и привидениях, о вампирах и вурдалаках, о летучих мышах, крысах и пауках, о пропавших мужчинах, которых находили на рассвете, и о женщинах, чьи волосы внезапно становились белыми; о лунатиках, что бродят по ночам, об исчезнувших трупах и семейных проклятиях. Истории становились все более жуткими, безумными и глупыми, и вскоре крики и вопли юношей перешли в сдавленный смех, и все, даже тихая Изобель, стали придумывать новые ужасающие подробности.
Сначала я смотрел на них со снисхождением, меня это даже забавляло. Но постепенно, сидя в комнате, освещенной лишь пламенем камина, и слушая их, я вдруг почувствовал себя каким-то отверженным, словно стал чужаком в их кругу. Я попытался подавить растущее во мне чувство тревоги, сдержать внезапно хлынувший поток воспоминаний.
Это было подобно спорту, веселая и безобидная игра, которой молодые люди развлекаются во время праздника, а также древняя традиция, как правильно заметил Уилл. В происходящем не было ничего вызывающего беспокойство, тревогу или неодобрение. Я не желал прослыть брюзгой, старым, нудным и лишенным воображения человеком, мне самому хотелось поучаствовать в этом действе, которое представлялось мне всего-навсего хорошей забавой. В моей душе разгорелась жестокая битва, я отвернулся от очага, чтобы никто не увидел выражение моего лица, поскольку на нем появились признаки смятения.
А потом, словно подыгрывая пронзительному, как у банши,[1] визгу Эдмунда, бревно в камине вспыхнуло и треснуло, взметнуло в воздух вихрь искр и пепла и вдруг погасло. Комната почти полностью погрузилась во мрак. Воцарилась тишина. Я вздрогнул. Мне хотелось встать и снова зажечь свет, увидеть сверкание и блеск разноцветных рождественских игрушек, чтобы пламя в очаге вновь весело запылало, я желал отогнать внезапно охватившие меня холодный озноб и страх, возникший в моей груди. Но я не мог пошевелиться, на мгновение меня словно парализовало, как всегда бывало в подобных случаях. Мною овладело давно забытое и вместе с тем такое знакомое чувство.