Спустя лет тридцать пять, не меньше, я увидел это имя в газете на страничке некрологов под фотографией худощавой чернокожей дамы с облаком седых волос, в очках со стразами в уголках оправы. Это была Беверли. Последние десять лет жизни она провела на свободе, говорилось в некрологе, и она, можно сказать, спасла библиотеку небольшого городка Рейнз Фолз. Она также преподавала в воскресной школе, и ее любили в этой тихой гавани. Некролог был озаглавлен: «Библиотекарь умерла от сердечной недостаточности», а ниже мелкими буквами, словно запоздалое объяснение: «Провела более 20 лет в тюрьме за убийство». И только глаза, широко распахнутые и сияющие за очками с камешками по углам, оставались прежние. Глаза женщины, которая даже в семьдесят с чем-то, если заставит нужда, не раздумывая достанет бритву из стаканчика с дезинфицирующим средством. Убийц всегда узнаешь, даже если они кончают жизнь пожилыми библиотекарями в маленьких сонных городишках. И уж, конечно, узнаешь, если провел с убийцами столько лет, сколько я. Всего один раз я задумался о характере своей работы. Именно поэтому я и пишу эти строки.
Пол в широком коридоре по центру блока «Г» был застелен линолеумом цвета зеленых лимонов, и то, что в других тюрьмах называли Последней Милей, в Холодной Горе именовали Зеленой Милей. Ее длина была, полагаю, шестьдесят длинных шагов с юга на север, если считать снизу вверх. Внизу находилась смирительная комната. Наверху — Т-образный коридор. Поворот налево означал жизнь — если можно так назвать происходящее на залитом солнцем дворике для прогулок. А многие так и называли, многие так и жили годами без видимых плохих последствий. Воры, поджигатели и насильники со своими разговорами, прогулками и мелкими делишками.
Поворот направо — совсем другое дело. Сначала вы попадаете в мой кабинет (где ковер тоже зеленый, я его все собирался заменить, но так и не собрался) и проходите перед моим столом, за которым слева американский флаг, а справа флаг штата. В дальней стене две двери: одна ведет в маленький туалет, которым пользуюсь я и другие охранники блока «Г» (иногда даже Уорден Мурс), другая — в небольшое помещение типа кладовки. Тут и заканчивается путь, называемый Зеленой Милей.
Дверь маленькая, я вынужден пригибаться, а Джону Коффи пришлось даже сесть и так пролезать. Вы попадаете на небольшую площадку, потом спускаетесь по трем бетонным ступенькам на дощатый пол. Маленькая комната без отопления с металлической крышей, точно такая же, как и соседняя в этом же блоке. Зимой в ней холодно, и пар идет изо рта, а летом можно задохнуться от жары. Во время казни Элмера Мэнфреда — то ли в июле, то ли в августе тридцатого года — температура, по-моему, была около сорока по Цельсию.
Слева в кладовке опять-таки была жизнь. Инструменты (все закрытые решетками, перекрещенными цепями, словно это карабины, а не лопаты и кирки), тряпки, мешки с семенами для весенних посадок в тюремном садике, коробки с туалетной бумагой, поддоны загруженные бланками для тюремной типографии… даже мешок извести для разметки бейсбольного ромба и сетки на футбольном поле. Заключенные играли на так называемом пастбище, и поэтому в Холодной Горе многие очень ждали осенних вечеров.
Справа опять-таки смерть. Олд Спарки, собственной персоной, стоит на деревянной платформе в юго-восточном углу, мощные дубовые ножки, широкие дубовые подлокотники, вобравшие в себя холодный пот множества мужчин в последние минуты их жизни, и металлический шлем, обычно небрежно висящий на спинке стула, похожий на кепку малыша-робота из комиксов про Бака Роджерса. Из него выходит провод и уходит через отверстие с уплотнением в шлакоблочной стене за спинкой. Сбоку — оцинкованное ведро. Если заглянуть в него, то увидишь круг из губки точно по размеру металлического шлема. Перед казнью его смачивают в рассоле, чтобы лучше проводил заряд постоянного тока, идущий по проводу, через губку прямо в мозг приговоренного.
1932 год был годом Джона Коффи. Подробности публиковались в газетах, и кому интересно, у кого больше энергии, чем у глубокого старика, доживающего свои дни в доме для престарелых в Джорджии, может и сейчас поискать их. Тогда стояла жаркая осень, я точно помню, очень жаркая. Октябрь — почти как август, тогда еще Мелинда, жена начальника тюрьмы, попала с приступом в больницу в Индианоле. В ту осень у меня была самая жуткая в жизни инфекция мочевых путей, не настолько жуткая, чтобы лечь в больницу, но достаточно ужасная для меня, ибо, справляя малую нужду, я всякий раз жалел, что не умер. Это была осень Делакруа, маленького, наполовину облысевшего француза с мышкой, он появился летом и проделывал классный трюк с катушкой. Но более всего это была осень, когда в блоке «Г» появился Джон Коффи, приговоренный к смерти за изнасилование и убийство девочек-близнецов Деттерик.
В каждой смене охрану блока несли четыре или пять человек, но большинство были временными. Дина Стэнтона, Харри Тервиллиджера и Брутуса Ховелла (его называли «И ты, Брут», но только в шутку, он и мухи не мог обидеть несмотря на свои габариты) уже нет, как нет и Перси Уэтмора, кто действительно был жестокий, да еще и дурак. Перси не годился для службы в блоке «Г», но его жена была родственницей губернатора, и поэтому он оставался в блоке.
Именно Перси Уэтмор ввел Коффи в блок с традиционным криком: «Мертвец идет! Сюда идет мертвец!»
Несмотря на октябрь пекло, как в аду. Дверь в прогулочный дворик открылась, впустив море яркого света и самого крупного человека из всех, каких я видел, за исключением разве что баскетболистов по телевизору здесь, в «комнате отдыха» этого приюта для пускающих слюни маразматиков, среди которых я доживаю свой век. У него на руках и поперек широченной груди были цепи, на лодыжках — оковы, между которыми тоже болталась цепь, звеневшая, словно монетки, когда он проходил по зеленому коридору между камерами. С одного боку стоял Перси Уэтмор, с другого — Харри Тервиллиджер, и оба выглядели детьми, прогуливающими пойманного медведя. Даже Брутус Ховелл казался мальчиком рядом с Коффи, а Брут был двухметрового роста, да и не худенький: бывший футбольный полузащитник, он играл за лигу LSU, пока его не списали и он не вернулся в родные места.
Джон Коффи был чернокожий, как и большинство тех, кто ненадолго задерживался в блоке «Г» перед тем, как на коленях умереть на Олд Спарки. Он совсем не был гибким, как баскетболисты, хотя и был широк в плечах и в груди, и весь словно перепоясанный мускулами. Ему нашли самую большую робу на складе, и все равно манжеты брюк доходили лишь до половины мощных, в шрамах икр. Рубашка была расстегнута до половины груди, а рукава кончались чуть ниже локтя. Кепка, которую он держал в громадной руке, оказалась такой же: надвинутая на лысую, цвета красного дерева голову, она напоминала кепку обезьянки шарманщика, только была синяя, а не красная. Казалось, что он может разорвать цепи так же легко, как срывают ленточки с рождественского подарка, но, посмотрев в его лицо, я понял, что он ничего такого не сделает. Лицо его не выглядело скучным — хотя именно так казалось Перси, вскоре Перси стал называть его «идиотом», — оно было растерянным. Он все время смотрел вокруг так, словно не мог понять, где находится, а может быть, даже кто он такой. Моей первой мыслью было, что он похож на черного Самсона… только после того, как Далила обрила его наголо своей предательской рукой и забрала всю силу.