Вздрогнув, я отпрянул назад и оглянулся в сторону дома.
Конечно, физиономия Джона, будто вырезанная из тыквы, маячила в окне и с ухмылкой потягивала херес, окруженная теплым, как поджаренный хлеб, уютом.
— О‑о‑ох… — простонал чей‑то голос. — Боже…
Тут‑то я и увидел эту девушку.
Она стояла, прислонившись к дереву, в длинном облачении лунного цвета; ее тяжелая, доходившая до бедер шерстяная шаль жила отдельной жизнью: волновалась, трепетала, махала крылом ветру.
Судя по всему, девушка не заметила моего присутствия, а если и заметила, ей было все равно; она меня не боялась, в этом мире она уже ничего не боялась. О том поведал ее прямой, немигающий взгляд, устремленный в сторону дома, к мужскому силуэту в окне библиотеки.
Снежное лицо казалось высеченным из холодного белого мрамора, как у родовитых ирландских женщин: лебединая шея, сочные, хотя и неспокойные губы, лучистые нежно‑зеленые глаза. От того, как прекрасны были ее глаза, как хорош был этот профиль за покровом дрожащих ветвей, у меня в душе что‑то перевернулось, сжалось от боли и умерло. На меня нахлынула убийственная тоска, какая охватывает мужчин при виде мимолетной красоты, которая вот‑вот исчезнет. В такой миг хочется крикнуть: постой, я люблю тебя. Но язык не поворачивается это произнести. И лето уходит в ее образе, чтобы никогда больше не вернуться.
И вот теперь эта красавица, которая не сводила глаз с заветного окна в далеком доме, заговорила сама:
— Он там?
— Что? — поперхнулся я.
— Ведь это он? — переспросила она и пояснила с холодной яростью: — Зверь. Монстр. Тот самый.
— По‑моему…
— Отъявленный хищник, — продолжала она. — Двуногий. Он вечен. Другие приходят и уходят. А он вытирает руки о живую плоть. Девушки для него — салфетки, а женщины — ночные закуски. Он хранит их в винном погребе и различает не по именам, а по годам. Силы небесные, неужели это он?
Проследив за ее взглядом, я увидел все ту же тень в далеком окне, за лужайкой для игры в крокет.
И представил своего режиссера в Париже, в Риме, в Нью‑Йорке, в Голливуде, и увидел реки женщин, по которым, как зловещий Иисус по теплому морю, Джон прошелся подошвами. Сонмы женщин танцевали на столах, мечтая снискать его похвалу, а он, помедлив у выхода, бросал: «Дорогуша, одолжи пятерку. Там стоит нищий — просто сердце разрывается…»
Теперь, глядя на эту девушку, чьи темные волосы перебирал ночной ветер, я спросил:
— И все‑таки, кто он такой?
— Все тот же, — отвечала она. — Тот, кто живет в этом доме, кто прежде меня любил, а теперь не помнит. — Из‑под опущенных век брызнули слезы.
— Он здесь больше не живет, — сказал я.
— Неправда! — Она резко повернулась ко мне, словно для удара или плевка. — Зачем ты лжешь?
— Пойми. — Я вглядывался в свежий, но померкший снег ее лица. — То было другое время.
— Нет, время бывает только настоящим! — Мне показалось, она сейчас бросится к дому. — И я по‑прежнему его люблю — так сильно, что любому сверну за него шею, пусть даже за это поплачусь!
— Назови его имя. — Я преградил ей путь. — Как его зовут?
— Уилл, как же еще? Уилли. Уильям.
Она сделала шаг. Я поднял руки и покачал головой:
— Нет, здесь живет Джонни. Джон.
— Ложь! Я его чую. Имя другое, но это он. Смотри сюда! Ты тоже почуешь!
Она подставила ладони ветру, летящему в сторону дома, я повернулся и ощутил то же самое: межвременье, другой год. Об этом шептали порывы ветра, и ночь, и слабый свет в окне, где маячила тень.
— Это он и есть!
— Он мне друг, — осторожно сказал я.
— Такой никому и никогда не будет другом!
Я попытался взглянуть на этот дом ее глазами и подумал: господи, неужели так повелось на все времена, неужели здесь испокон веков живет некий человек — жил здесь и сорок, и восемьдесят, и сто лет назад! Нет, не один и тот же, а зловещий строй двойников, и на дорогу всегда выходила эта растерянная девушка, у которой вместо любви — снег на тонких руках, вместо утешения — лед в сердце; ей только и остается, что шептать, стонать, сетовать и плакать до самого рассвета, а когда взойдет луна, начинать все сначала.
— Здесь живет мой друг, — повторил я.
— Если это правда, — яростно прошептала, — тогда ты мне враг!
Я смотрел, как ветер уносит с дороги пыль в сторону погоста.
— Уходи, откуда пришла, — сказал я.
Она увидела ту же дорогу, ту же пыль, и голос ее сник.
— Значит, покоя не будет? — простонала она. — Неужели мне суждено вечно скитаться в этих краях, год за годом?
— Если бы это и впрямь был твой Уилли, твой Уильям, — отважился я, — мог бы я тебе хоть чем‑нибудь помочь?
— Прислать его сюда, — вполголоса ответила она.
— Зачем он тебе?
— Чтобы лечь с ним рядом, — прошептала она, — и больше не подниматься. Чтобы он остался холодным камнем в холодной реке.
— Вот как. — Я кивнул.
— Так что же, пришлешь его ко мне?
— Нет. Он не тот, кто тебе нужен. Хотя и похож. Почти один к одному. И тоже ест на завтрак девушек, и утирает губы их шелками, и зовут его в разные века по‑разному.
— Ему тоже неведома любовь?
— Это слово он забрасывает вместо удочки, — сказал я.
— Выходит, я попалась на крючок! — У нее вырвался такой стон, что тень в доме за лужайкой прильнула к окну. — Буду стоять тут всю ночь, — выговорила она. — Он, конечно, почувствует, что я здесь, и оттает — не важно, как его зовут и сколько зла у него в душе. Какой сейчас год? Сколько лет прошло в ожидании?
— Не скажу, — ответил я. — Если узнаешь, это станет для тебя ударом.
Повернув голову, она впервые посмотрела на меня в упор.
— Вот ты каков — добрый вроде? Из совестливых, которые не обманут, не обидят, не сбегут? Где же ты был раньше, скажи на милость?
Завывания ветра эхом отозвались у нее в груди. Где‑то далеко, в спящем городке, пробили часы.
— Мне пора. — Я собрался с духом. — Как же все‑таки помочь тебе обрести покой?
— Тебе это не под силу, — ответила она, — ибо не ты нанес рану.
— Понял.
— Ничего ты не понял. Но хотя бы попытался понять. И на том спасибо. Иди в дом. Не то подхватишь смерть.
— А ты?..
— Что я? — усмехнулась она. — Я свою подхватила давным‑давно. А двум смертям не бывать. Ступай!
Упрашивать меня не пришлось. Мне с лихвой хватило ночного холода, бледной луны, межвременья — и этой незнакомки. Ветер подгонял меня вверх по травянистому склону. У дверей я обернулся. Подняв руку, она все еще стояла на млечной дороге, и тяжелая шаль трепетала на ветру.