Читая тексты Даля-писателя и увлекаясь ими, вспоминаешь слова Даля-фольклориста: «Всё на свете легче осмеять, чем основательно опровергнуть, иногда даже легче, нежели дать ему веру. Подробное, добросовестное разбирательство, сколько в каком поверье есть или могло быть некогда смысла, на чем оно основано и какую ему теперь должно дать цену и где указать место, — это не легко. Едва ли, однако же, можно допустить, чтобы поверье, пережившее тысячелетия и принятое миллионами людей за истину, было изобретено и пущено на ветер без всякого смысла и толка. Коли есть поверья, рожденные одним только праздным вымыслом, то их очень немного — и даже у этих поверий есть по крайней мере какой-нибудь источник…»
Сергей Денисенко
Память нашего народа коротка — в этом упрекают его не без основания: редко и мало можно услышать у него исторических преданий, особенно преданий древних. Но есть небольшое число замечательных лиц минувших веков, лиц, обратившихся в баснословные видения и живущих в памяти народной в течение нескольких веков: сюда принадлежат, из самых древних, Владимир-князь, а затем и Грозный-царь. Чем реже сказочные предания эти попадаются в народе, тем большего они заслуживают внимания, тем более должны мы стараться об отыскании и сохранении их. Вот две былины такого рода: одна о временах Владимира, записана с крестьянского рассказа в Тамбовской губернии, другая — о царе Иване Васильевиче, Архангельской губернии.
Во время князя Красна Солнышка Владимира появился около Киева страшный змей и брал он с народа поборы немалые: с каждого двора по красной девке, с дыму по ягодке; а как возьмет девку с чередного двора, так и съест ее — и помин простыл. В такую бедовую годину горе всех уравняло: что жилец, что стрелец, что гость, что боярин, что посадник, что сам царь великий князь — все одно, никому не миновать, что змею-людоеду покориться, красной дочерью поклониться; на кого жребий покажет, с того и побор.
Вот и пришел черед идти к тому змею поганому на съедение самой царской дочери — и пошла. Схватил змей царевну и потащил к себе в берлогу. Взвыл народ голосом: то каждый плакал по своей, а тут всем миром воздохнули по царевне. Все думают: пропала дочь нашего Красного Солнышка — теперь уж нет ее на свете, змей съел; но змей не стал ее есть: красавица собой была, какой на свете нет другой, так приберег да за жену себе взял, так и живет.
Полетит он, змей поганый, на свои людоедные промыслы, а царевну завалит в берлоге бревнами, чтоб без него куда не ушла. А у той царевны маленькая собачка была; увязалась за нею из дому царского да с нею в берлоге и живет. Вот и напишет, бывало, царевна грамотку батюшке любезному с матушкой, навяжет собачке этой на шею и махнет, заплакав, рукой, а та побежит да прямо в терем царский, у ворот поскребет, залает, стражники тотчас ворота отпирают, собачку принимают, ведут на пресветлые очи княжеские: царь и царица прочитают, помолятся, что дочь еще жива у них, поплачут, что сгубилась за чудищем, змеем-людоедом, ответную грамотку собачке на шею повесят, та и бежит прямо в берлогу змеиную да тайком от поганого чудища к царевне своей, тишком да молчком, проползет, а та и отвяжет опять грамотку, и весточку разберет, и сердце и душу отведет.
Вот и пишет раз царь с царицей к царевне своей так: «Узнай-де, кто сильнее змея». Царевна и догадалась, к чему это дело пошло, и стала поприветливей к своему лютому врагу, стала у него по женскому обычаю допытываться, кого он боится, кого не боится и кто его сильней. Тот хоть и ластится, а долго не говорил; однако против женской пытки устоять трудно; он раз как-то и проговорился, что «есть на свете один только человек, которого я боюсь, да он и сам силы своей не знает, так он мне и не страшен, кабы только кто его не надоумил: живет, вишь, в городе престольном, в Киеве, мужик Кожемяка, так этот силен, и страх силен, так что с ним возиться и мне не под силу. Кабы у него была дочь и досталось бы ей по жребию ко мне, так, чай, Кожемяка и не отдал бы, а мне бы за лиху беду стало, и сам бы не знал, что делать».
Как узнала про это царевна, так в ней сердце взыграло. Выждала она, чтоб змей улетел на свои людоедные промыслы, скорее позвала верную свою собачку, написала записочку: «Сыщите, батюшка, в городе престольном в Киеве мужика Никиту Кожемяку да пошлите его меня из неволи высвободить». И навязала грамотку собачке на шею и махнула белой рукой. Собачка проползла между колодами, которыми змей завалил вход в берлогу, побежала прямо в терем царский и принесла царю желанную весть.
Царь приказал сыскать Никиту Кожемяку и сам пошел, и с царицею, просить его, чтоб он опростал его землю от лютого змея-людоеда и освободил бы царевну. А в ту пору Никита Кожемяка (держал он в руках двенадцать кож), как увидел он, что к нему во двор пришел сам царь, великий князь, сробел, задрожал со страху, руки у него затряслись, он и разорвал за один раз те двенадцать воловьих кож, да сколько ни упрашивали его царь с царицей, не пошел он супротив того змея. «Ты видишь, — говорит он пресветлому князю, — я человек смирный, робкий, не могу я против змея того бороться, не мужицкое это дело».
Вот и созвал царь думцев своих и приказал им надуматься, как бы и как упросить Никиту, чтоб пошел он на змея; а побить он его сможет: сам змей об этом проговорился. И придумали собрать пять тысяч малолетних детей и послать их просить Никиту Кожемяку, авось на их слезы сжалобится. Пришли малые дети несметной толпой на двор Никиты Кожемяки, стали все на колени и ну просить со слезами, чтоб шел супротив змея; девочки все плачут, говорят: «Дядюшка Никита, спаси, не дай нам подрасти да пропасть; покуда мы вот малы, так ходим и бегаем себе и горя не знаем, а как только которая из нас подрастет, так не на радость отца-матери, а на гибель свою, на смерть лютую от змея поганого людоеда».
Ребятишки тоже плачут, кричат: «Дядюшка Никита, и встать перед тобой не встанем, и с места пс сойдем, и с широкого двора твоего не выйдем, покуда не скажешь нам, что пойдешь побить чудище лютое; у всех у нас сестрицы есть, у всех у нас, как подрастем, невесты будут, да не в радость нам и родителям, — на плач и горе, на съедение змея-людоеда!»
Прослезился и сам мужик Никита Кожемяка, на их слезы глядя. «Что ж, — говорит, — пусть проглотит меня, коли не подавится; авось ловко повернусь, так и в глотке его комом стану. На вас глядеть мне за беду стало. Подите прочь, так я и на змея пойду».
Взял Никита триста пудов пеньки, свил все в один плетешок да насмолил его смолой, и смолы пенька приняла триста пудов; обмотался он весь плетешком этим, чтоб не съел его змей, не исчавкал его за один разок, и пошел на него.