Освещение добавляло колорит странным отношениям. Утром размалеванный паяц изображал разочарованного мыслителя, шаря пустым взором по стенам. Днем его лицо выражало презрение царственной особы. В вечерних сумерках пляшущий огонь свечей выхватывал гримасы злобного Арлекина.
Бесовщина, наваждение? Какая разница! Страх одиночества и беспомощности одолевал сильнее, нежели домыслы и подозрения. Потому-то, проникнуть в тайну, казалось куда более забавным, нежели поддаться испугу.
Знаки внимания новый жилец воспринял благосклонно. На приветствия ответил отданием чести. Приглашение к совместной трапезе отклонил небрежным жестом. Призраки не едят, но… как выяснилось, пьют. А после возлияний, обретают способность изъяснятся вслух и, даже, напевать.
Теперь каждый вечер завершался гимнами, ариями и прочими упражнениями голосовых связок, наводившими страх на соседей. Исполнение старинной баллады положило конец их терпению. Но, взломав дверь и ворвавшись в кабинете, они потеряли способность возмущаться.
Импровизированная плаха, установленная посреди комнаты, палач с топором в костюме Пьеро, и урод на холсте, тонким дискантом молящий о пощаде, обратили в бегство всех недовольных. Крики и проклятия более не раздавались под окнами. Квартал опустел.
Увы, после долгих репетиций нам потребовался зритель. И мы вышли на улицы. Прохожие не догадывались об обрушившемся на них «счастье».
Чудаковатый тип с картиной, обернутой в плотную ткань, выглядел вполне безобидно, пока… не сдергивал с нее покрывало. Обнажая перед любопытными, свое неприглядное, второе «Я».
Сходства оригинала с портретом, после долгого общения, заметно прибавилось. Репертуар отметал сомнения в родстве душ и приводил в отчаяние слушателей. Романс о «Безноженьке» вызывал дружное рыдание толпы.
Печальная история, доложу Вам. Даже бродячие животные знали ее, а потому, окружая нас плотным кольцом, подпевали, как могли:
«Ночью на кладбище строгое,
Чуть только месяц взойдёт,
Крошка-малютка безногая
Пыльной дорогой ползёт».
Бутылки с терпким вином, пущенные по кругу, лишало людей воли и жадности. Они безропотно кидали деньги в подставленную шляпу, пытаясь вспомнить и подсказать слова, выпадающие из неверной памяти исполнителей:
«Днём по канавам валяется,
Что-то тихонько скулит,
Ночью в траву забирается,
Между могилками спит».
Уже никого не удивляли изображенный на холсте клоун, разевающий рот, и его слегка выбритый прототип, развалившийся рядом на скамейке. Хмельной напиток пробуждал искреннюю жалость к крошке-малютке. Слезы душили песню, рвавшую на куски душу…
Шляпа наполнялась купюрами. Зависть музыкантов-коллег росла быстрее нежданного богатства. Но романс… увы, романс так и оставался не оконченным…
И, вот, однажды, перекрывая стенания публики, словно раскат грома, прозвучали его последние куплеты:
«Старой, забытой дороженькой
Между лохматых могил
Добрый и ласковый Боженька
Нынче во сне приходил».
«Ноги большие и новые
Ей подарить обещал,
А колокольцы лиловые
Тихо звенели хорал…»
Публика утерла слезы, притихла и расступилась перед невесть откуда появившимся Сашкой. «Повелитель улиц» приблизился к утомившимся певцам и процедил сквозь зубы: «Сгиньте, сволочи!» Затем, отрывистыми движениями стал покрывать портрет свинцовыми белилами. Выдавленная из тюбика, краска быстро чернела, уничтожая наваждение столь же мерзкое, как и оригинал…
А через минуту над поредевшей толпой уже слышался елейный голос художника: «Мадам, мосье! Портрет за пять минут! Пастель, акварель, масло! ЦЕНА Д-О-О-Г-О-О-В-О-О-Р-Н-А-Я!»
Рядом кривлялся, размалеванный под паяца, бродяга. Сохраняя на лице подобострастие, он передразнивал царственного живописца писклявым дискантом, кланяясь каждой брошенной монетке. За углом звучала знакомая всему городу песенка:
«Боженька, ласковый Боженька,
Что тебе стоит к весне
Глупой и малой безноженьке
Ноги приклеить во сне?»[1]
Место же на табуретке, перед Сашкой, заняла молоденькая девушка. Эдакая пичужка. Ни дать ни взять, крошка-малютка…
Ветхий сарай под помпезной вывеской «Замок Фламмарион» приманивал бродячий люд копеечными угощениями и отравлял округу миазмами жареной требухи и кислого вина.
Вход украшала выцветшая гравюра «Монах на краю Земли». Творение безумца, чье давно забытое имя возродилось названием грязной харчевни. Став «символом веры» и оправданием неприкаянности.
Зал напоминал покинутую и оскверненную Валгаллу. Царство павших героев, захваченное отбросами человечества, отвергнутыми жизнью и смертью.
Бездомные животные пугливо озираясь, обходили стороной разбросанные по полу объедки. Полагая их, то ли приманкой, то ли останками своих менее удачливых соплеменников.
Бомонд уличных вымогателей: фальшивых калек, певцов и живописцев, растекался грязной, маслянистой лужей обрюзгших лиц. Всполохи злобных взглядов, выдавали плохо скрытую приторным участием и лживым безразличием зависть...
Изгои изгоев, пытались возвыситься злословием над людским простодушием, наполняя «Замок Фламмарион» слухами и сплетнями…
Казалось, никакие кары уже не страшны париям площадей и перекрестков. Но история «поющего портрета» и присутствие его прототипа, в обнимку с сильно захмелевшей крошкой-малышкой, демонстрировавшей худые, небритые ноги, якобы подаренные ей во сне, заставляли задуматься, о скупости Всевышнего, убеждая богему асфальта в ее незавидной доле.
Лишь улыбающемуся художнику и вечно недовольному декламатору удавалось сохранять непринужденность посреди всеобщего непотребства.
Сашка и его собеседник, любитель поэзии, не снизошедший до представления, брезгливо перемывали кости присутствующим, сходясь во мнении о ребячливости деяний своих коллег. Утверждая: «Замок Фламмарион» - предел падения. И никакие кары его обитателям уже не страшны.
Живописец копировал и, одновременно, пытался «проникнуть в тайну сюжета» гравюры, висевшей над входом и разжигавшей его «страсть» к непознанному.