Тогда я вернулся к трупу, кривясь и морщась, обыскал карманы брюк, пиджака и даже жилета, но опять ничего не нашел. И я взял с края стола большие ножницы, просунул их острие в щель между ящиком и столешницей, нажал посильнее, и… с тихим сухим щелчком замок сломался, открыв моему любопытствующему взору содержимое ящика.
Там лежала рукопись, которую я сегодня уже имел счастье (или несчастье) читать, — в бело-розовой папке, какие-то кнопки-скрепки, прочая канцелярская чепуха и… револьвер.
Я невольно покачал головой и присвистнул… и тут вдруг с улицы донесся протяжный, заунывный вой. Я вздрогнул — и точно очнулся от глубокого, тупого сна: до меня наконец в полном объеме дошла вся двусмысленность ситуации — то, что я нахожусь один в доме покойника, умершего не знаю уж какой смертью, и то, что ни к чему хорошему это, конечно же, не приведет.
Почти бегом я вернулся к трупу, более внимательно осмотрел его с головы до ног. Мой дневной гость был, если только позволительно так выразиться, совершенно целым: ни на голове, ни на теле — ни малейших следов крови, ни ран. Шея тоже не носила на себе признаков удушения либо… гм… "укушения"… Яд? Возможно. Не знаю. В этом не разбираюсь, а потому не хочу говорить. Вот только лицо…
Нет-нет, оно вовсе не было передернуто или искажено какими-то там судорогами или гримасой — напротив. Однако чем больше я в него всматривался, тем яснее и отчетливее осознавал: лицо не было обычным — в момент смерти оно словно окаменело, застыло, подобно гипсовой маске. Оно… как бы потеряло на миг одно свое выражение — то, которое было перед тем как мертвец (теперь уже — мертвец) что-то увидел, — и не успело еще обрести новое, следующее выражение, — я не знаю, чего — ужаса? радости? страха? Смерть настигла моего недолгого знакомого точно на острие, на грани, на переломе чувств…
Правая рука трупа, сжатая в кулак и лежавшая до того на колене, вдруг соскользнула с ноги. Не успевшие одеревенеть еще пальцы рефлекторно разжались, и на паркетный пол с глухим звяканьем упало кольцо с большим зеленым камнем. К о л ь ц о И з о к а р о н а?..
И вот тогда-то я наконец в полном объеме и задрожал, и затрепетал, и покрылся потом, и похолодел, сам толком не понимая, почему. Точно понял я лишь одно: вон! Немедленно! Быстро! Бегом! — прочь из этого проклятого дома!..
И я немедленно поднял кольцо (оно было словно из льда), быстро вернулся к столу, сунул в карман револьвер, схватил папку с рукописью — и бегом бросился к двери.
По ступенькам лестницы я слетел чуть ли не кувырком, чудом не свернув себе шею. Пулей выскочил за порог и… замер как вкопанный. На противоположной стороне безлюдной, пустынной улицы, прямо напротив входных дверей, стояла та самая собака и смотрела на меня пристальным, немигающим взглядом то желто-зеленых в скупых отсветах фонаря, то бездонно-черных, как ночь, больших круглых глаз.
И вдруг она задрала морду к небу и снова завыла…
Я резко шагнул в сторону. Вой моментально оборвался, и собака медленно двинулась ко мне.
Я тотчас опять застыл и, прижав левой рукой к груди папку, правой выхватил из кармана ворованный револьвер и прицелился в лобастую голову пса.
Он остановился и какое-то время стоял, весь напрягшись, точно оценивая степень моей решительности и готовности стрелять. Наконец, видимо поняв, что намерения мои серьезны, пес повернулся и не спеша затрусил прочь, помахивая на бегу своим куцым хвостом.
Через минуту он скрылся из виду, а я, опасливо переместившись под ближайший фонарь, торчал возле столба в круге желтого света с револьвером в руке до тех пор, пока из соседней улицы не вывернулся случайный ночной извозчик, навстречу которому я бросился с такой великой и неописуемой радостью, с какой еще ни разу не бросался навстречу ни одной из самых любимых своих девушек.
— Каким ветром тебя занесло, юноша? — ехидно осведомился маленький остроносый старикашка, едва я уселся в глубокое кожаное кресло напротив стола и попытался изобразить на своей физиономии величайшую радость от встречи и неописуемое уважение к хозяину этого стола, а заодно и всего, что обоих их окружало.
— О дядя! — с преувеличенным пафосом воскликнул я, но старикашка меня оборвал:
— Если память не изменяет, последний раз мы виделись, когда моя разлюбезная сестрица безуспешно пыталась согнать тебя с горшка, — лет эдак двадцать семь или восемь тому назад. Похоже, это ей наконец удалось — раз ты здесь и не на горшке, да?
— Но дядя! — бурно запротестовал я. — То был не последний раз, мы виделись и позже. Если потрудитесь вспомнить…
— Да помню, помню… — буркнул старик и снисходительно махнул худой рукой, давая этим жестом понять, что я вроде как допущен к телу. — Ну, выкладывай, что там у тебя стряслось.
(Думаю, здесь необходимо краткое пояснение. Из всей моей, немногочисленной, впрочем, родни дядя считался самым… как бы это выразиться покорректнее, оригинальным родственником и человеком, потому что с безоблачной юности им как овладела, так до сей поры и не отпускает одна, но неистребимая страсть — к занятиям всяческой хиромантией (этот околонаучный термин я толкую гораздо шире, нежели он того заслуживает). Нет-нет, дядя женился — потому что среди людей это, в общем-то, принято. У него даже родился и вырос сын, мой двоюродный брат, избравший карьеру военного. А дядя, поскольку острой необходимости зарабатывать деньги, благодаря собственному, давным-давно покойному папаше (по совместительству — моему деду), у него не было, — так их всю жизнь и не зарабатывал: он занимался одной лишь своей хиромантией — опять же, разумеется, в широком смысле этого слова. Вот почему я и избрал его — естественно, покамест заочно — своим главным тренером и консультантом в этом любопытном, непонятном и одновременно жутковатом, как оказалось, деле.)
— Ну, выкладывай: что стряслось? — повторил дядя.
И я выложил. Выложил все, что узнал из рукописи, плюс печальные итоги посещения ее бедного автора, а под конец выложил на заваленный бумагами стол и саму рукопись.
Наверное, с минуту дядюшка задумчиво молчал. Потом хмыкнул, водрузил на крючковатый нос очки и принялся листать ее. Некоторые страницы он пробрасывал почти не глядя (очевидно, пейзажные зарисовки, размышления, переживания и прочую лирику), на некоторых задерживался подольше, а иные внимательно читал, сделав даже несколько кратких пометок карандашом на полях.
Через четверть часа я заскучал: принялся ерзать в кресле, преувеличенно громко и тяжело вздыхать, надсадно кашлять и пару раз умышленно широко зевнул, пытаясь привлечь к себе интерес мэтра.