Во второй половине дня в белые покои заглядывал конвойный и, ухмыляясь до ушей, объявлял: «Ну что, король унитазов, бал окончен! Пожалуйте на квартиру!» Под присмотром конвоира Хайнц направлялся в приземистую бетонную постройку за гаражами, в свою камеру-одиночку с узкими голыми нарами в торчащих занозах и зловонной дырой в углу. Кормили его два раза в день, просовывая малоаппетитную жратву через отверстие в двери. Утром был кусок чёрствого хлеба и большая кружка с холоднющей колодезной водой. На ужин полагался ещё один кусок хлеба, и ещё одна кружка воды, и в придачу миска слизеобразной каши из крупы не подлежащего установлению сорта. Вечером Хайнц сидел на краю нар, смотрел, как в маленьком забранном сеткой квадратном окошке лиловеет, а затем темнеет небо, и наслаждался тишиной и одиночеством.
На второй день его заключения, как раз после ужина, загрохали тяжёлые задвижки на двери и в камеру ввалился запыхавшийся Эрвин. Хайнц молча посмотрел на него с тревожным недоумением Эрвин торопливо выгрузил из-за пазухи плоскую флягу и ком обёрточной бумаги, торжественно объявив:
— Хайни, ты герой. Это тебе вместо Железного креста.
Хайнц развернул жёсткие клочья обёрточной бумаги и с умилением обнаружил внутри кусок копчёной колбасы и слипшийся брюквенный мармелад. В отрадно увесистой фляжке что-то булькало. Когда он отвинтил крышечку, запахло вином.
— Слушай, Хайни, ну и зануды эти парни из твоей охраны, я, пока уламывал их, едва не поседел, — возбуждённо разглагольствовал Эрвин, а Хайнц без лишних слов радостно вгрызался в колбасу, с любовью глядя на огненно-рыжие лохмы Эрвина, — не верилось, что такие жизнелюбивые патлы смогут когда-нибудь поседеть. У самого Хайнца волосы были хорошо приспособлены под седину — светлые, пепельно-русые. Да и весь облик Хайнца, не слишком крепкого для своих семнадцати лет, ещё по-мальчишески тонкого, был сработан словно бы с дальним расчётом: мягкие меланхоличные черты приятного лица обещали в будущем обрести интеллигентскую сухую остроту, просторный лоб — стать ещё более высоким за счёт небольших залысин, а чуть близорукие, всегда затенённые серые глаза — скрыться за стёклами очков, которые, несомненно, очень бы ему пошли.
Колбаса оказалась чертовски твёрдой, мармелад и вовсе напоминал доисторическую окаменелость, а вино было препаршивым и сильно разбавленным, но всё-таки это была пища богов. Хайнц жевал с таким усердием, что в ушах стоял хруст, а Эрвин тем временем рассказывал. История с Хайнцем стала почётным примером, способным при случае воодушевить прочих рядовых отделения, и теперь Людеке хоть и горланит по-прежнему, но не рукоприкладствует, поскольку солдаты глядят на него уже волками, а не побитыми собаками. Красавчик и аккуратист Хафнер ходит с разбитым опухшим носом и, судя по отдельным случайно обронённым им фразам, готовит Хайнцу индивидуальный апокалипсис. Гутман непонятно зачем попёрся в санчасть и продемонстрировал там дежурному фельдшеру два выбитых зуба в ладони и две дырки в дёснах, на что фельдшер, сполна подивившись такому кретинизму, резонно заметил, что существует лишь один-единственный доступный ему способ восполнить утрату: посадить зубы на сверхпрочный клей. «Вообще, этих двух поганцев теперь едва над полом видать», — заключил Эрвин. Фрибель был вызван на Ковёр оберштурмфюрером, очевидно решившим ради разнообразия на время перейти из области мифов в разряд вещественных явлений, и получил грандиозный разнос за работу с личным составом. Всё отделение собралось под окнами штаба послушать отзвуки бури библейского размаха, обрушившейся на голову подловатого и туповатого Фрибеля. Оберштурмфюрер, как и положено всякому мифическому существу, оказался истинным громовержцем. Хайнц давился вином от разбиравшего его хохота, покуда Эрвин приводил зубодробильные эпитеты, которыми начальство сполна наградило незадачливого командира отделения.
— А знаешь, Хайни, что самое интересное? Оберштурмфюрер вопил: «Не сметь калечить этих солдат!» Кричал, что наше отделение представляет большую ценность. Вообрази, Хайни: мы — ценность!
— Да ладно тебе, — не поверил Хайнц.
— Слушай, он так орал. Грозился, что ещё одна такая драка, и Фрибель отправится на фронт. Вместе с Людеке. Вот ещё что, — Эрвин поднялся с нар, — я, конечно, не ангел, чтобы вывести тебя, как святого Петра, из темницы, но кое-какие чудеса в моих силах, — он достал из-за пазухи плоский предмет, в котором Хайнц не сразу узнал свой дневник, и положил на серые доски. Рядом поставил баночку с канцелярским клеем.
— Собрать я всё собрал, а склеивать ты уж сам будешь. Всё равно тут делать нечего.
Хайнц улыбнулся:
— Эрвин, ты и впрямь просто ангел.
— Давай, ремонтируй свои записи. А после войны пиши книгу, как ты офицерские толчки драил во славу фатерлянда.
— Между прочим, офицерский нужник — курорт, — сказал Хайнц. — Я будто неделю в отпуске провёл.
— Ещё бы. Да всё что угодно лучше, чем наш цербер из «кацет».
— Людеке я, в конце концов, убью, — мрачно пообещал Хайнц.
— Ну это ты зря. Он же уникум. Эта обезьяна, оказывается, даже читать умеет. Представь, сколько сил в него какой-то дрессировщик вложил, как же надо постараться, чтобы такое животное грамоте обучить, — попытался пошутить Эрвин. Хайнц только вздохнул. Тогда Эрвин бодро добавил:
— Я вот ещё слышал, на днях наш новый командир приезжает. Ну наконец-то! Офицер, причём какой-то особенный.
— Да мы скорее второго пришествия тут дождёмся, чем командира этого, — уныло ответил Хайнц, бережно взяв на колени растерзанный дневник и заодно словив занозу с колючих досок. — И кстати, от кого ты это слышал, насчёт приезда? Случайно не от Пфайфера?
— Да ну его, — отмахнулся Эрвин, будто отгоняя муху, — кто ж ему верит! В комендатуре говорят.
— А какими ветрами тебя туда занесло?
— Да так. Сегодня с утра опять ящики привозили, только какие-то странные…
— Офицерскую туалетную бумагу, именную, — фыркнул Хайнц. — Наградную.
— Да тише ты, — одёрнул его Эрвин. — Ещё услышит кто. Ну бывай… И выше нос, ты же герой.
Хайнц действительно стал героем. В отделении, состоявшем сплошь из необстрелянных новобранцев, он занял почётное место сорвиголовы, бешеного парня, запросто способного броситься с кулаками на начальство за попрание своего достоинства и потом легко выкрутиться из неприятностей. Было чему радоваться. Но единственное, что испытывал Хайнц в связи со всей этой историей, был стыд. Мерзкий, липкий и холодный стыд за то, что с ним пытались сделать, распяв в коридоре казармы.