Сначала он думал, что они его ранят и "скорая" его заберет, но тут же увидел, как был неправ. Сейчас ему была видна машина "скорой", пробивающаяся сквозь толпу, и ее синий свет прыгал, как его голова, белая дуга мигала над синим, и в голове у него тоже стало вспыхивать. И никаких признаков упавшего в обморок. Машину, конечно, послали за Блайтом. Передали сообщение, что им удалось свести его с ума. Но им не удалось скрыть своего мнения о нем, горячие гнетущие волны которого поднимались снизу к нему и ощущались бы как стыд, не пойми он, что они себя выдали: они не могли бы так его презирать, если бы не знали о нем больше, чем им полагается знать. Он отбивался от хватающих пальцев и оглядывался в поисках последней надежды. Она оказалась за ним. Женщина с волосами как у Лидии бросила притворяться, что у нее нет телефона, и ему надо было только схватиться за антенну.
Он дернулся назад по мосткам, повиснув на перилах, и лягался, отбиваясь от всех, до кого мог дотянуться, хотя ноги редко попадали в кого-нибудь, и потому он не знал, сколько голов и рук были настоящими. Женщина, которая все еще пыталась его убедить, что он повредил ей грудь, дергалась от боли, что было ему приятно. И она, и все прочие в толпе могли двигаться, когда хотели, они только ему этого не давали. Манящая антенна подвела его взгляд к висящему ниже ее лицу. Она глядела на него и говорила так отчетливо, что рот выковывал каждый слог.
— Вот он идет! — артикулировала она.
Наверное, она обращалась к "скорой". Конечно, это она раньше вызвала ее по телефону, потому что она тоже из сестер. Пусть лучше отдаст телефон, если не хочет, чтобы с ней вышло еще хуже, чем с ее товаркой.
— Верно, вот я иду! — заорал он и услышал в ответ отзвук целой толпы, хотя, наверное, отозвался эхом только тоннель, который был его головой. Он бежал, и тоннель становился шире, унося ее все дальше от мостков, слишком далеко, чтобы можно было схватить антенну поверх толпы. Они думали, что они его обставили, но на самом деле они сейчас снова ему помогут. Он перевалился через перила и побежал по массе плоти.
Она была не такой сплошной, как он думал, но держала. Жар ее презрения охватывал его паром, отталкиваясь от сырого бетона его черепа. Толпа презирала его за то, что он делал, или за то, что не действовал, когда мог? Вдруг ему стало ясно так отчетливо, что он чуть не свалился: когда он поднесет телефон к уху, окажется, что женщина говорила с Вэлери. Нет, неправда, только жара заставила его так думать. Булыжники поворачивались к нему и поддавались под ногой — какие-то зубы, а однажды, судя по тому, как провалилась нога — глаз, — но он все еще пробивался к телефону, сколько бы рук в него ни вцеплялось.
И тут антенна хлестнула в воздухе прочь, как удилище, когда подсекаешь пойманную рыбу. Руки тянули его вниз, в пучину презрения, но не им его судить: он не сделал ничего такого, чего не делали бы они.
— Я — это вы! — вскрикнул он, и тут плечи, на которых он стоял, разъехались дальше, чем он мог развести ноги. Он взмахнул руками, но это не был сон, когда можешь улететь откуда угодно. Слишком поздно увидел он, зачем женщина вызвала ему "скорую". Может, он бы и крикнул ей слова благодарности, но не мог ни единого слова сложить из звуков, исторгаемых бесчисленными руками из его рта.
Коринна не закричала. Скорее это был всхлипывающий стон, обратившийся в короткий вой, когда она бежала вниз по лестнице. И по-настоящему закричала она только тогда, когда вылетела из дверей дома. То есть когда была уверена, что кто-то ее услышит.
Я нажал запись на магнитофоне, как только услышал, что она открывает входную дверь. Четыре минуты у нее заняло переодевание в рабочую одежду и заход в ванную первого этажа.
Один раз она позвала:
— Миссис Уэйнрайт?
Комнату моих родителей она всегда убирала первой. Этот вторник ничем не отличался, по крайней мере пока что, от всех прочих за последние четыре года. Уборка в комнате родителей заняла у нее десять минут. На это ушло бы полчаса, если бы она думала, что моя мать дома.
Второй была моя комната.
Вот тогда, когда она открыла дверь и вошла, она и взвыла и бросилась бежать.
Первый настоящий крик, донесшийся с газона, был просто громким продолжением стона. Это второй, который пронесся воплем по улице, дошел до меня сквозь открытую входную дверь.
Было самое начало десятого. А в без чего-то четыре я оставил папину машину в Корбеллз-Вудс, прошел на север по Хайленд еще полмили и бросил папину любимую шляпу на тротуар. Потом вернулся на две мили назад, удостоверившись, что меня никто не видел, никто — в Плацтауне нет страдающих бессонницей подглядывающих маньяков.
Коринна теперь вопила почти непрерывно, но уже не так громко. Наверное, она теперь бежала по улице, соседи осторожно выглядывали из окон, боясь, что горничная Уэйнрайтов приняла слишком много лишнего.
Они не знали Коринну. Она родилась заново. Деревенщина. Я знал, что у нее есть по крайней мере одна замужняя дочь, Алиса. Она однажды года два назад приезжала помочь матери, когда мне было двенадцать. Очевидно, она была похожа на отца. Коринна была рыхлой размазней. Алиса — тощей железякой. Можно только представлять себе, что за птица был муж Коринны, преподобный на полставки.
Первым из соседей, кто вышел через пять минут, был мистер Джомберг, живущий через два дома, пенсионер с больным сердцем. Я до последнего времени не знал, что это был мистер Джомберг, но странно, что его не хватил инфаркт, когда он открыл дверь.
На магнитофоне остался возглас мистера Джомберга "Господи, вот черт!" и его неуверенные быстрые шаги вниз по лестнице.
Может ли черт быть Господом? А почему нет? Стал бы Бог давать себе труд это запретить? Или специально разрешать? Было у меня такое чувство еще в десять лет, что Бог, если он есть, создал вселенную и людей, а когда дошло до мелочей, до деталей, плюнул и сказал: "Черт с ним со всем". У Бога еще была куча дел. Каждую минуту создавались новые миры. Рождались новые звезды. Умирали старые. Он занимался самыми основами. А я был забытой деталью, которая "черт с ней". Это до меня тоже дошло в десять лет, когда я чуть не утонул в бассейне. Меня не следовало оставлять одного. У меня уже не было припадков почти год, и я плавал на мелком конце бассейна, но все равно меня нельзя было оставлять одного. Я ощутил его приближение, то, что доктор Гринберг называет "аурой". Наверное, я перепугался, растерялся, когда мозг начал отключаться. И вместо того чтобы отойти к краю бассейна, сделал шаг на глубину.
И очнулся в больнице. Когда я открыл глаза, мать стала кричать "Слава Богу", хотя никогда в церковь не ходила и совершала множество грехов небрежения. Отец тоже там был и глубоко вздыхал. Он коснулся моей щеки. Мою сестру Линн на год меня старше вытащили из дома подруги.