Эта мысль была как удар молнии. И сразу же за ней еще одна вспышка, еще одно озарение. Я спрятала папку поглубже, похоронила ее в глубинах стола – и в тот же вечер отправилась к Лежневым.
Нет, перед этим пришлось все же похлопотать. Мне не хотелось быть узнанной, а внешность моя, за счет особой приметы, слишком памятна. В ящике маминого трюмо нашелся тюбик. Крем «Симон», французский, с прежних времен. Коробочка рисовой пудры. Родимое пятно было замазано, запудрено и исчезло совсем, слой крема был сам по себе слишком заметен, но густая вуаль скрыла погрешности конспирации. В прорезиненном мамином макинтоше, в шляпке с вуалью я подошла к дому Лежневых. Он осел, как-то нахохлился, заколочен был досками парадный вход. Над подъездом черного хода (бегали тут когда-то горничные, возвращалась с базара кухарка, отягощенная припасами, а вечерами заходил к той же кухарке пожарный, видный ухажер) висела табличка с номерами и фамилиями. Все ясно, Лежневых крепко уплотнили. В одиннадцатом номере, на втором этаже.
– Кто там? – Женский испуганный голос.
– Я пришла по делу. Это касается вашего сына, Павла Федотовича Лежнева.
Дверь скрипнула, но не распахнулась, ее удержала цепочка. Какая сухенькая старушка выглядывает в щелку. Это мать Лежнева. Неужели она могла так измениться!
– Что-то случилось с Пашей?
Она не узнала меня. На лестнице полумрак, это хорошо.
– Вашему сыну грозит опасность.
Тяжелый вздох.
– Это уж мы знаем… Какой месяц как забрали, и вестей нет, и передач не берут, говорят – не велено…
– Может, вы меня впустите?
Она еще раз вздохнула и откинула-таки цепочку. В большом холодном зале спущены шторы, все загромождено мебелью, так и сяк поставленными картинами, в углу задвинуты толстые свитки ковров, бокастые напольные вазы. Ах, не в этом ли зале стояла-сияла елка, не по этому ли паркету скользили в мазурке гимназист с гимназисткой? Как тут все переменилось! Пахнет черносливом и селедкой. Лежнева в каком-то полосатом салопчике похожа на галку, косит испуганным глазом.
– Федот Захарыч вернутся скоро, – прошелестела летучим говорком. – У вас ведь до него дело? Только скажите мне, что слышно о Павлуше? Жив ли он? Здоров ли?
– Да-да, он жив и здоров. Его могут даже освободить. Но… Нужно похлопотать, понимаете? Я его старая знакомая, мне стало известно…
– Милая вы моя, – всколыхнулась купчиха. – Давайте-ка я вас чайком напою, голубушка!
Заметалась, притащила откуда-то кипяток в чайнике, застелила дубовый стол нечистой скатертью. Раскидала угощение, гордясь. Куда там рябчикам, куда шоколадному торту! Лукуллов пир – домашнее печенье из белой муки, толсто нарезанный хлеб, масло в хрустальной масленке, засахарившееся вишневое варенье! Чтобы глотнуть чаю, мне нужно было поднять вуаль, но затрудняться не пришлось. На лестнице зазвучали шаги. Хозяин пришел. После кратких приветствий и пояснений повел себя по-деловому:
– Хабара нужно дать, так?
Словечко было мне незнакомо, но его значение я поняла.
– Сколько? Кому? Когда?
– Кому – это уж мое дело. Когда – чем быстрее, тем лучше. Пятнадцать фунтов золота. Я передам вам документ об освобождении, на следующий день увидите сына.
– Это очень много, – задумался коммерсант. Очевидно, несмотря на ужас потерять единственного наследника, он почувствовал себя в родной стихии и собрался, по прежней привычке, поторговаться. – Нам нелегко будет собрать такую сумму.
Я молча поднялась.
– Захарыч, голубчик, отдай им все! – заголосила вдруг Лежнева. – Жизни моей осталось самая малость, ноги пухнут, к сердцу подступает, так хоть Павлушу повидать бы напоследок! Сын-то дороже золота!
От этого простонародного вопля что-то раскололось у меня в сердце, я чуть было не убежала прочь, но громадным усилием воли заставила себя сесть. Я не сделаю этим людям вреда. К ним вернется сын. Мой замысел направлен против их врагов…
Но я знала, скрывая это знание даже от самой себя, что Павел не вернется. Скорее в этот холодный и душный зал войдет тот серьезный мальчик в мундирчике, чем одышливый, лысеющий мужчина, в которого он сейчас превратился. И пока не затрубит в золотую трубу архангел, родители не встретят своего сына. Что это за гул? Ах, это часы. Это бьют часы – солидно, звонко, с оттягом, размахивая солнечным зайчиком маятника.
– Хорошо, – говорит Лежнев, тряся седой, неопрятной головой. – Мы соберем… Куда нам принести золото?
– Я сама к вам приду.
– Не взыщите уж, коли недобор какой будет… Почти все реквизировали по мандату Комфина, ничего не оставили на старость…
Пожалуй что и не все. Не все – если в голодный и холодный год не пожгли в печке дубовую мебель и картины, если не ушли на обменный рынок ковры и вазы, если не сменяли у стремящихся к барской роскоши селян эти часы с боем на полфунта муки! И не голодают старики Лежневы, судя по масленке на столе, по аппетитным изюмно-черносливовым ароматам.
Как из застенка я вырвалась из старого, горбатого дома, а на улице была весна, яростное солнце полоскалось в темной воде каналов. Торопясь и подворачивая каблуки, я добежала до дома. Мне удалось проскользнуть незамеченной, смыть с лица грим и переодеться. Вот теперь пора и на службу.
– Товарищ Лагнис, тут я нашла… Резолюция Брехлова о прекращении дела стоит, но Лежнев все еще не отпущен.
– Давайте посмотрим… Да, действительно. Непорядок. У меня дрожали руки, когда я положила перед ним папку. И Слепой, как бы ни был слеп, заметил это. Поднял на меня глаза, опушенные поросячьи– ветлыми ресницами, усмехнулся криво, углом рта и прикрыл мои пальцы своей лопатообразной ладонью. Какая тупость, какая самоуверенность – он принял мою дрожь и волнение за сумятицу любовной лихорадки! Мне стало противно, но я улыбнулась ему в ответ, и, вероятно, непонятное ему торжество было в этой улыбке, потому что он, будто испугавшись, руку мою отпустил и, обмакнув перо, жирно написал поперек листа: «Дело Лежнева прекратить».
– Ордер возьмете у Шаповалова.
Ранним утром следующего дня я принесла Лежневым ордер на освобождение Павла. Легкий листочек грелся и трепетал у меня за пазухой, пока старики раскрывали буфет, доставали оттуда тяжелый мешочек – и вздрогнуло мое сердце, вздрогнуло, листочек ордера приподняв, когда на темную столешницу чайного столика высыпалась груда золота. Как много это, пятнадцать фунтов! Тяжелые гладкие браслеты, безнадежная путаница цепочек, пугающая немота луковичных часов, тусклые обручальные кольца и перстни с камнями, серьги… И толстенькие кругляши монет, монет было больше всего.
Ордер я отдала Лежневым, но копия ордера, подписанная корявой лапой Слепого, перекочевала в тот же вечер в нагрудный карман Прохвостова кителя. А мешочек с золотом оказался в кабинете Лагниса, в самом темном углу, под краем ковра. Доблестный следователь Афанасьев, раскрывший в Чрезвычайке взяточника, шантажиста и врага советской власти, сам стал председателем. Лагнис был расстрелян через неделю – за ним водились и раньше кое-какие грешки, так что последний инцидент просто переполнил чашу терпения товарищей. Говорили, что он умер героически, согласившись с приговором, осознав свои преступления перед партией. Скорпионы, заключенные в революционную банку, с аппетитом поедали друг друга и самих себя.