Папашины сведения относительно звезд казались ему весьма противоречивыми и радикально менялись по мере того, как дикарь взрослел. В раннем детстве это были свечки, горящие где-то невообразимо далеко, и каждая символизировала чью-то жизнь; затем — глаза демонов, замороженных до поры до времени в черном льду и терпеливо ожидающих своего часа; еще позже — отверстия в небесном пологе, сквозь которые пробивается сияние рая, ну а рай — это, конечно, место, куда попадают после смерти все праведные.
Свечки дикарь отмел сразу же. Ни одна не горит так долго. Значит, демоны. Или попусту растраченное сияние. Прохудившееся небо, чей-то недосмотр… В любом случае когда-нибудь он узнает, что означают эти светящиеся точки на самом деле.
Он долго смотрел на них. Глаза демонов слезились, некоторые раздваивались, многие оказались цветными. Возвращались детские сны…
Демоны протягивали искрящиеся лапы… Материнская ласка… Разлитое молоко… Безопасность… Растворение… Призрачный свет… Отражения в темных запредельных зеркалах… Свечи, зажженные где-то за тысячи световых лет отсюда…
На дикаря снизошел неземной покой. Замедлилась вечная капель секунд. Зияли пустоты небытия. Наступил момент, когда очередная «капля» набухла, повисла… и не упала.
Сны не подчинялись времени. И даже память была не властна над ними. Они неслись бесплотными птицами, пронизывая выплывающие из темноты фигуры уже не существующих людей, навевая утраченные иллюзии, воскрешая забытые ощущения, сдувая мохнатыми крыльями покровы и пыль с миражей…
Дикарь понял, что живет не впервые. Из этого ничего не следовало.
Только сердце заныло от незнакомой старческой тоски.
Утром блажь прошла. Спала сонная одурь. Вместо тоски появилось смутное ожидание. Если очень постараться, дикарь мог вспомнить образы, которые видел во сне: человека с крестом, слепого с пистолетными стволами в глазницах, женщину без волос и кожи на голове, синего жука, всадника с шестипалыми руками… Но он не хотел вспоминать, чтобы не возненавидеть мертвого отца. Тот лишил его целого мира.
А вокруг пробуждался лес. Волна птичьего гомона накрыла дикаря. Вяленое мясо оказалось лишним. Он решил позавтракать свежей зайчатиной. Пистолеты помогли ему. «Брат» предпочитал скоростную стрельбу по мишеням; «сестре» больше нравилось охотиться. Она безошибочно выбрала зайца, время которого кончилось. Грохот выстрела поднял с крон трепещущую живую тучу, от которой внизу стало темно. Потом все успокоилось. Дикарь съел кусок теплого сырого мяса; большая часть, как всегда, досталась пожирателям падали.
Он переоценил трудности пути. Папаша стращал его разнообразными препятствиями и возможными засадами, однако пока самым сложным было преодолеть собственное нетерпение. «Никогда не жди от жизни подарков. Лучше готовься к потерям», — учил старик сына и скорее всего был прав. Дикарь безжалостно подавил в себе надежду.
Прошли сутки и еще одни сутки. Пока он не встретил людей. Ему пришлось убить волка-одиночку. Дикарь ел ягоды и жевал корни. По ночам ему снились сны. Плохие сны. Напряжение нарастало. Он приближался к чему-то, что должно было изменить его навсегда. Он предчувствовал это, но не думал о возвращении и не оглядывался. Папаша не научил его советоваться с «близнецом».
Дикарь переплыл широкую реку, толкая перед собой связку вещей на маленьком плоту.
К исходу четвертого дня лес впереди поредел, и показалось место, которое выглядело почти так же, как сокровенный пейзаж, существовавший только в снах, но с поправкой на прошедшее время. Изломанный горизонт, темные купола, белесые стены. Столбы дыма поднимались к небу. Чуткие ноздри дикаря улавливали запах падали и помойки.
Мрачная красота мифа развалилась. Остались уродливые осколки реальности. Из них была сложена мозаика городской окраины.
Минуло лет сорок с тех пор, как эту картину видел изгой-папаша в последний раз, — целая жизнь, а для кого-то даже больше.
Должность мажор-лейтенанта Пряхина была синекурой. Он получил ее после того, как блестяще провалил пару простых дел, служа в уголовной полиции. Полностью новая должность называлась так: Председатель Особой Комиссии при Святейшем Синоде по делам маранов и морисков[2]. На деле Особая Комиссия состояла из одного человека. Впрочем, подопечных у Пряхина тоже было немного: из маранов — только портной Гурвиц с женой, и две семьи морисков — к несчастью, довольно плодовитые. Относительно последних имелось подозрение, что это просто оседлые цыгане. Пряхин должен был следить за чистотой их веры. Несложная задача, учитывая, что никто не хотел неприятностей. Все исправно посещали церковь, а Гурвиц даже делал регулярные пожертвования в «Фонд реконструкции сгоревшего храма».
Кроме личного контроля, мажор-лейтенант использовал агентурные данные. Еще во времена своей службы в уголовке он оброс целой сетью невольных и добровольных осведомителей. Теперь две трети из них послали Пряхина к черту, но зато с оставшимися он не церемонился. Этих можно было ПРИЖАТЬ. И было за что.
Прижать Пряхин умел. Память на чужие грешки у него была отменная, а работать кулаками он не разучился. Как Председателю Комиссии ему полагался пистолет — смехотворная мелкокалиберная хлопушка с разболтанным механизмом, — но у подавляющего большинства жителей города не было и такого.
В общем, мажор-лейтенант устроился неплохо. Порой только свербило в заднице, когда он видел издалека обшарпанную коричневую карету уголовки, — и Пряхин начинал чувствовать собственную несостоятельность. Откуда-то снизу поднимался гнев, что сопровождалось впрыском в голову чрезмерной порции крови. В такие минуты Пряхин становился примитивным и страшным.
Его жена умерла несколько лет назад от чахотки. Выкашляла в окровавленный платочек свою убогую бездетную жизнь; ушла на цыпочках — так же, как и жила. Жалкое создание! Мумия, а не женщина… Под конец супруг ее возненавидел — могла бы оставить после себя хоть что-нибудь, кроме долгов («Ну а как насчет ребеночка, чертова плоскодонка?»). Даже ее долги оказались до смешного маленькими.
Пряхин был еще не старым мужчиной — ему только-только исполнилось пятьдесят. Изредка он навещал девочек в банном комплексе «Авангард» и никогда не упускал случая воспользоваться растерянностью какой-нибудь безмозглой курочки, попавшей под следствие или просто напуганной его жесткими методами.
Ничего хорошего из этого обычно не получалось. Мажор-лейтенант не умел расслабляться по-настоящему. Сверлышки неприятных мыслей буравили череп до, после и во время любой, даже самой приятной процедуры. «Трепанация» прекращалась только во сне. Но и сны становились все более странными. Настолько странными, что, проснувшись, Пряхин уже не мог осознать, чем это он во сне занимался. Пожалуй, ему мог бы посочувствовать Аркадий Глухов, однако о таких вещах не болтают даже в исповедальне.