Рише смотрел на доктора откуда-то из глубин черепной коробки; слова ложились в сознание мягко, как осенние листья. За перегородкой что-то хлюпало.
– Вижу ваше нетерпение, инспектор; мне осталось сообщить всего ничего. Когда я счел Веронику готовой, мы перевезли ее в заведение Робар. Первым клиентом стал Дюбуа. Он же, как вам известно, и последним… Я слишком многого не сумел предвидеть. В ней сохранилось достаточно человеческого, чтобы осознавать мои команды и подчиняться им, и я опрометчиво счел ее не опасной для людей. На деле же оказалось, что она не более способна сдерживать себя в присутствии мужчин (исключая меня, разумеется), чем они себя – рядом с ней. Если бы речь шла об обыкновенной женщине, мы получили бы совершенную машину любви, но кому нужна машина смерти? Что хуже, ее выделения стали довольно едкими – а ведь ничего подобного я в коррекцию не закладывал… Боже, как визжал этот Дюбуа! И все-таки он получил то, что хотел… но об этом позже.
Вероника ни в какую не желала отпускать покойника: пришлось загнать ее в экипаж и во весь опор мчаться сюда. И надо же ей было вытолкнуть его посреди бульвара! Конечно, возвращаться за ним мы уже не стали.
Теперь вы знаете все, инспектор. Как быть с Вероникой, я еще не решил, но второй попытки не будет. Я накопил достаточно опыта, чтобы двигаться дальше. И уж кого мне точно не хотелось бы видеть рядом с собой на этом пути, так это мадам Робар. Похитив дневник, она определила свою судьбу. Но ею я займусь позже…
На плечи инспектору легли ласковые ладони.
– Проснитесь, мсье Рише. Я разрешаю вам проснуться.
И на Рише обрушилась невидимая пахучая пелена, вытягивая последние силы из ослабших конечностей. Он мешком осел на пол.
– Было приятно побеседовать с вами, инспектор. Сложись все чуть удачнее для вас, я излагал бы свою историю уже в суде – но этого, по счастью, не произошло. И поверьте, меня волнует не только и не столько собственная участь. Общество еще не готово к моему открытию, мсье Рише. Если публика узнает о существовании нашей дорогой Вероники, то гипнологии придет конец – и как науке, и как практической отрасли. Этого я допустить не могу. Быть может, беса противоречия, что угнетает человеческую расу, можно все-таки обуздать и превозмочь. Не исключаю, что со временем допущу до своих исследований и других ученых – если встречу людей с открытым умом, которых не остановит излишняя щепетильность. Если же нет – у меня останется мое искусство. Возможно, я еще воздам должное Босху.
– Вы… чудовище, – выдавил Рише, хватая ртом воздух.
– Нет, мсье Рише. Я создатель чудовищ. Но довольно разговоров: мой рассказ и без того затянулся. Теперь потолкуем о вас. Думаю, вы прекрасно осознаете, что просто так выпустить вас отсюда я не могу. Стереть вам память не в моих силах; я нисколько не преувеличивал, когда говорил об этом. Держать вас в заточении тоже не имеет смысла. Остается смерть. Однако из почтения к вашей персоне и вашей профессии я готов предложить вам выбор. Первый вариант прост: пуля в голову. Грубо, зато быстро и почти безболезненно. Второй…
Вуазен склонился и заглянул ему в глаза.
– Вы наблюдательный человек, мсье Рише. Вы видели, с каким лицом умер Дюбуа. Да, он пережил мучительную боль – но вместе с ней и блаженство, о каком все мужчины мира могут лишь мечтать! Я не верю, что вы глухи к голосу плоти, – будь это так, вы бы сейчас спокойно стояли рядом со мной, а не противились бы так яростно своей природе. Подумайте, инспектор. Я покину эту комнату на пять минут – надеюсь, этого времени вам хватит. Для чистоты эксперимента можете надеть маску: возможно, ваши мысли немного прояснятся. Думайте, мсье Рише, думайте.
И Рише думал – распластавшись на голых досках, тяжело дыша, прислушиваясь к шипению и бульканью пленительного существа за загородкой. Он думал о матери и ее бесконечной болтовне. О скудоумном префекте, к которому каждый день ходил на поклон. О том, как глупо попался. О серых парижских мостовых, о рабочих кварталах, о грязи. О своих долгах. О Маргарите, которая позабудет его еще до весны. О той, чей утраченный образ искал в Маргарите и ей подобных, но не найдет никогда. Инспектор думал, думал, думал – а потом игла запаха прошила его мозг насквозь, и мыслей не стало.
Когда позади скрипнула дверь, он расстегивал пуговицы на рубашке.
Март 2013
Когда к базе подкрадывается рассвет, я сижу у окна. Больше делать нечего. В камине уютно полыхает. Запасы топлива – в основном разделанная мебель – вповалку сложены слева. Очень хочется чаю. Меня устроил бы даже презренный пакетик с опилками и землей, но заварки нет. Я обшарил всю комнату и ничего не нашел, кроме охапки кленовых листьев в тумбе под телевизором. Какая-нибудь городская шмакодявка оббегала пол-леса, прожужжала родителям все уши своим гербарием, а потом засела за какую-то игрушку в смартфоне и к утру благополучно про все забыла. Ах, эти дети.
Смешно, но я все-таки попробовал их заварить. Мура получилась, конечно, только воду попортил.
От окна все сильней тянет холодом, у меня зябнут пальцы. Оборачиваюсь посмотреть, как там камин, и на секунду цепенею: так ты похожа на тех, других. В отсветах пламени одеяло окрашивается в злой оранжевый. До лица зарево не дотягивается, там все в сиреневых тенях. Хорошо, что закрыла глаза. Ночью жутко было глядеть в них – зрачки светились сами по себе, безотносительно ко всякому огню, внутренним горем. Такое выражение я видел только в советском кино. Вот, скажем, показывают нам обыкновенную русскую бабу – кряжистую, сильную, под родину-мать. Вся в делах: суетится у печки, месит тесто, по лбу усталая прядка. И тут в дверь стучат. Она как есть выходит на крыльцо, руки в муке – очень эффектно. А там соседка – тараторит что-то, тычет пальцем в сторону реки, а туда люди бегут, много людей. И ненадолго все как бы замирает. Крупным планом ее глаза. Точно такие же – бездонные, безумные. Секунду спустя она уже несется со всех ног. Но такой кадр обязательно будет. Когда она посмотрит Богу в слепые бельма и попросит: «Пусть будет жив». Нет, не попросит – прикажет.
Только вот тебе, спящая на диване, спасать было некого. Сколько раз мы обсуждали это? Я приводил аргументы, раскладывал финансы по полочкам, обводил рукой нашу хрущевскую конурку. Ты плакала, злилась, не разговаривала со мной целыми днями. Наверное, надеялась растопить когда-нибудь этот лед. И тебе даже в голову не приходило, что подо льдом может ничего и не быть. Цельный кусок застывшей воды. Не люблю, не хочу. Я был хорошим ребенком, но из таких не всегда вырастают хорошие отцы. Сложись все иначе, ты бы еще благодарила меня. Но сейчас ты молчишь.