— Я ведь ее люблю, — ветер сгреб слова, смешал с запахом горя и кинул в уходящую темноту, — как же теперь?
Ответить не могла, не в сказке, лисой быть и человеческим голосом разговаривать. А показывать себя ему не хотела. Да и нужды нет. На каждое горе, что падает в здешнюю степную траву или уносится ветром, отвечать — не дожить ей до седой морды. А дожить надо было. До мастера.
Но сердце не закроешь. Чтоб не пропустить того, кого поставлена ждать, должна и все, что в этих местах происходит, брать в сердце, не затворяя его от чужих болей. Хоть посидеть рядом собакой, сунуть морду в ладонь и замереть, принимая часть. А там, может справится, поймет, увидит. Все увидит, а не только то, что ему ревность и злость показали. Но сам. Иначе не впрок. А мальчишка хороший, на глазах вырос.
Так сидели рядом, дыша вместе с ударами волн, смотрели, как светятся окна в черном еще воздухе ночи.
Она вспоминала, как давно, лет десять назад, семилетний Генка приходил с игрушечным ведерком, важный, и подавал сложенные тугим квадратиком бумажки денег. Сам шел в курятник выбрать десяток теплых яичек. После не уходил, топтался выжидательно. И она подталкивала его к дорожке в огород, где под защитой склона гнул тонкие ветви персик, увешанный розовыми бархатными шарами. Он никогда не приносил корзинки или второго ведерка и Лариса ценила его щепетильность. Давала с собой эмалированную миску с черными щербинами и сама досыпала персиков с горкой. Уходил неуклюже, берёг ведерко, чтоб не побить купленных яичек, а миску держал на руке, уперев краем в линялую майку.
Знала, через полчаса обязательно прибежит обратно, вернуть миску и от мамы спасибо. Кивала, подозревая, что мамино спасибо только от него, семью знала и не любила. Только Генка там был хорош. За то, видно, сейчас и получает сполна. С горой, как тех в детстве персиков.
Отец, Андрюха Матвеич, получал пенсию от колхоза по инвалидности, хотя все знали, что ногу ему раздавило на ночном лове, когда рыбу выбрасывали, спасаясь от рыбнадзора и в маленькой бухте прятали лодки. Но Яша похлопотал, и с тех пор Андрюха сидел в кухне, во главе неубранного стола, положив среди грязных тарелок спеченные солнцем и морем морщинистые кулаки и гудел низким голосом, перечисляя грехи жены своей Надьки. И чем больше выпито было за грязным столом, тем грехов прибавлялось. К чаю, после борща и жареной рыбы, Надька не выдерживала и к заунывному гудению мужа добавлялся визгливый крик. Так и жили, от утреннего крика до обеденного, а там уж и вечер недалеко. Пили почти всегда вместе и Генка часто играл у Ларисы во дворе. Но то, когда маленький был. Потом завел себе широкие штаны со множеством карманов, заработал по летней страде на плеер с батарейками и ходил уже на поселковую дискотеку. Или в степь — ловить щеглов и чижиков. А летом нырял до красных пятен от маски по лицу, добывая рапанов и мидий, как все поселковые мальчишки, чтобы потом ходить вдоль пляжа, среди ковриков и надувных матрасов, с клетчатой сумкой: холодное пиво, таранка, шашлычки из мидий и рапанов. Вырос на две головы выше, чем субтильный отец, который дома предпочитал сидеть за столом, чтоб не теряться на фоне массивной жены. От Андрюхи досталась Генке тощая, но ровная фигура и привычка при разговоре клонить голову к одному плечу, а от матери — хороший рост, цыганские волосы и мелкие зубы. Получился парень, но как-то не по-местному. Слишком гибкий и смотрит диковато, в глазах будто налита штормовая темная с зеленью вода. Из-за домашнего ора, что длился годами, сам кричать не любил и вообще говорил мало. С ребятами сам выбирал, куда идти, а куда и не шел, ничего не объясняя. За рапанами нырять — всегда. А подстеречь после школы врагов из соседнего поселка — нечасто. Чаще ходил один, и чуть склоненная к плечу голова лицом всегда повернута была не к поселку, а к морю или к дороге, что в город.
Пока не пришло время влюбиться, думала Лариса, глядя вместе с ним на пустое крыльцо, отсюда — игрушечное. И еще думала — справится ди. Мало таких в поселке, как Генка. А лучше бы, как ее дочка, развернулся за своим взглядом еще год назад и уехал бы в город. Не место ему тут. Но подросла привяза, приклеила. Теперь будет парень сидеть в поселке, пока не переболеет…
— Ладно, псина, пойду. Мне с утра снова туда, на работу. Как думаешь, выживу?
Поднялся. Если бы не тучи, уже мазнул бы рассвет по капюшону, накинутому на темную голову. И сказал, сам себе отвечая:
— Выживу. Чтоб скотину этого…
Говоря, не смотрел, и только, спускаясь на другую сторону холма, махнул рукой, подзывая:
— Хочешь, пойдем, накормлю. Только оставаться нельзя, батя все одно выгонит, а то еще утопить погрозится.
Но оглянувшись, никого не увидел. И пошел вниз, тяжело скользя по сырой глине, сворачивая подошвами куски дерна с реденькой зимней травой.
…Второй сон был черен и глубок. Страшен. Что снилось, Витька не помнил, подымаясь к поверхности, туда, где люди встречаются с сознанием. Но что-то случилось в плавном подьеме. Уже над головой брезжили мысли, светили чуть-чуть «я всего лишь сплю», как вдруг подъем прекратился. Витька завис над медленным ужасом, в который еще окунались его ноги, понимая, должен проснуться, обязан, иначе сон потянет его вниз, а там — страшное. Но помочь телу проснуться не мог. Слабым отсветом пришло осознание — даже для работы мозга нужно, чтобы работало тело, физическое, чтоб сердце мерно сжималось и расслаблялось, гоня кровь по артериям, чтоб легкие расправлялись, и насыщенная кислородом кровь проницала мозг. Но и этих рассеянных усилий, которых мы и не замечаем, бегая, оборачиваясь на крик, смотря перед собой и слушая, — не было. Невозможны стали они. И это было страшнее черного тумана, колыхавшегося под ногами.
Равнодушное бытие держало его в себе и так же равнодушно позволило бы соскользнуть вниз, ножом с наклоненного стола. А сам он внутри — не ножом, а куском ваты, без крюков, граней и зацепов, не мог собрать себя, выплыть из бездны. А там, в ней, не было осознания того, что — сон. Только вера в черный туман.
Лежа мертво, сцепил себя, как зубы, сжал, как кулаки, когда ногти проминают жесткую кожу ладоней. Но эти усилия размывались неподвижностью, будто отлежал, — не руку, когда ночью, тащишь через себя из-за головы неудобно и вдруг просыпаешься от того, что твои пальцы вялые и холодные провозят по лицу, а отлежал самого себя, тело и мысли.
И, уплывая вниз, захлебываясь в черном кошмаре вялым ртом, заснул снова.
Страшное было там и стало сниться опять. И ужас был так велик, что сам вытолкнул Витьку ближе к поверхности, где он сумел, переглатывая, с хрипом, вдохнуть и сжать кулаки, выгнуться. И, слушая, как заработало все, чувствуя, как стекает капля холодного пота со лба через уголок глаза, стал просыпаться.