– Потому что ты умерла, Садако.
– Извините мою забывчивость, Синигами-сэнсэй.
…На её голове нет волос – хорошо видны опухоли за ушами. Лучевая болезнь поразила всё тело, включая ноги: последние месяцы она не могла ходить. Руки тоже почти не слушались, но девочка мучилась, немеющими пальцами сворачивая журавликов – из последних сил. Садако Сасаки было два с половиной года, когда лётчик Пол Тиббетс сбросил бомбу «Малыш» на город среди холмов. Семьдесят тысяч человек в эпицентре взрыва обратились в уголь, от многих остались лишь тени у стен… если уцелели сами стены. Девочка играла дома, взрывной волной её выбросило в окно: ожоги средней тяжести и с десяток мелких порезов, воистину чудо. Как радовались родственники! Благодарили богиню солнца Аматэрасу, пощадившую невинное дитя, и обещали щедрые жертвы храмам. «Малыш» сжевал весь город, уцелели несколько зданий. Мне пришлось перебросить сюда армаду косарей, а Бездна вскипела от количества душ. Оставшиеся в живых думали: как им повезло! Они не знали ничего о радиации – и о том, что будут завидовать мёртвым. До конца года умерли столько же тысяч, сколько погибли при взрыве. Война давно кончилась, Япония расцвела и поднялась из руин.
А люди продолжали умирать. И их дети рождались мутантами.
Сейчас понятно – нельзя было жить на месте взрыва, требовалось эвакуировать уцелевших, огородить холмы колючей проволокой, не пускать никого ещё полсотни лет. Однако фраза «радиоактивное загрязнение» была столь же бессмысленным звуком, как советское словосочетание «эпохальный слёт правофланговых пятилетки». Им надо было бежать из Хиросимы сломя голову – но никто так не поступил. Все остались в эпицентре и строили там же новое жильё.
Врачи диагностировали у Садако лучевую болезнь в пятьдесят четвертом году. Ей оставалось жить чуть меньше года. 3 августа она с отчаянием обречённой начала делать оригами, но успела свернуть лишь 644 журавлика. Последний – полчаса назад. Сейчас мы сидим с ней у смертного одра в палате, и она не по-детски серьёзна.
– Ваш журавлик, Синигами-сэнсэй.
Я осторожно принимаю золотистого журавлика из призрачной бумаги.
– Спасибо. Выглядит замечательно.
– О, не стоит благодарности. Мне очень жаль. Я подвела своих друзей.
– Я знаю. Ты хотела выжить, не так ли?
…Она смотрит на меня в упор. Губы сжимаются в тонкую ниточку.
– Отнюдь, Синигами-сэнсэй. И мне непонятно, почему так считали остальные. Я знала, что умру. Но я торопилась сделать тысячу оригами, чтобы боги выполнили моё желание… А оно достаточно простое. Пусть мой город никогда не бомбят.
Я смущённо скриплю когтями. Мне нечего сказать тебе, Садако. Люди всю свою историю изобретали оружие, которым проще прикончить как можно больше себе подобных. Остановятся ли они теперь? Я не знаю. Скорее всего, нет. И я не верю во всеобщее ядерное разоружение – уж прости меня, девочка. Да и есть ли в нём хоть толика смысла? Стоит отнять у людей бомбу, они схватятся за кухонные ножи.
– Ты ведь не помнишь, как это случилось, правда?
– Нет, совершенно не помню. Я слышала много рассказов. Тётя показывала отпечаток на плече – кимоно вплавило жаром в её кожу и она не могла вытащить ткань. Мой дед исчез: думаю, он превратился в пепел и его развеяло по ветру. Меня нашли рядом с грудой обугленных тел – я играла частичками скелетов. Наверное, мне даже не было больно: сказали, я не плакала. Зачем они так поступили, Синигами-сэнсэй? Я до сих пор не могу понять.
– Никто не может, Садако-сан. Сейчас одни говорят – это было оправдано, а другие – это военное преступление. Стандартный случай. Когда проигравшие убивают миллионы мирных жителей, они палачи, а если победители – то победителей не судят. Я был в Дрездене в феврале сорок пятого, когда стёрли в порошок тридцать тысяч человек за одну ночь, – их убийцы тоже спят спокойно. Казнить с большой дистанции вообще очень комфортно. У тебя нет крови на руках, ты не слышишь хрипов умирающих, не видишь внутренностей, желчи и рвоты. Ты просто нажимаешь красную кнопку пальцем, протёртым дезинфицирующей жидкостью, – чтобы, убереги тебя Аматэрасу, не подхватить вредных микробов.
Её тень приближается к окну – взглянуть на Хиросиму.
– Мне многого жаль, Синигами-сэнсэй. Я не выйду замуж, не рожу детей. Но больше всего – что я не сделала тысячу журавликов. Начни чуть раньше… я бы успела.
Я подхожу к ней – шаркающей походкой горбуна, согнувшись, словно для прыжка. Ничего не поделаешь… такой образ. Прилично сложностей, зато устрашающе.
– Я умею превращаться в людей, Садако-сан. Я появлюсь как врач и расскажу о твоём последнем желании, тогда подруги доделают оставшиеся триста пятьдесят шесть журавликов. Их похоронят вместе с тобой… разумеется, если ты хочешь[41].
Она приходит в дикий восторг. Что ещё надо призраку двенадцатилетней девочки?
– Хочу, конечно хочу! – Садако хлопает в ладоши. – Благодарю, Синигами-сэнсэй.
Она улыбается – первый раз с того момента, как умерла. Я протягиваю руку.
– Нас ждут в царстве теней, Садако-сан. Я провожу тебя туда.
Мы выходим из палаты. Идём по коридорам госпиталя. Привидение в застиранной больничной робе и Смерть, одной дланью держащая руку мёртвой девочки, а в другой зажавшая золотистого бумажного журавлика. Садако тихо поёт «Коджо ноцуки» – песню, популярную в ту же эпоху Хэйан, когда фрейлины мастерили цветы из бумаги. Призраки отвешивают ей поклоны, среди косарей в Хиросиме много хибакуся – переживших бомбардировку и умерших от её последствий.
До Бездны не так уж далеко – она рядом. Внезапно Садако обрывает песню.
– У меня последняя просьба, Синигами-сэнсэй.
– Я внимательно слушаю, Садако-сан.
– Я хочу поговорить с тем лётчиком, сбросившим бомбу.
– Боюсь, это невозможно, Садако-сан. Живые не видят и не слышат мёртвых…
Я останавливаюсь, и напряжённо думаю.
– …но я сделаю это за тебя.
– Как!?
– Я приду к лётчику в твоём облике. И задам вопросы. Сколько бы ни прожил Пол Тиббетс, призрак мёртвой японской школьницы, явившийся к нему ночью, он запомнит навеки. Поверь мне, обычно такие беседы мало кому нравятся. Будь я продюсером, я бы на этом жанре воздвиг целую индустрию фильмов ужасов.
Она улыбается. В уголках глаз нет слёз.
– Спасибо, Синигами-сэнсэй.
– Не за что, Садако-сан. Я обожаю пугать людей. Видишь, какие у меня зубы?
…Спустя много лет я часто думал: зачем я забрал её? Почему не подождал? Да, конечно: беби Адольф выбил меня из колеи. Кто на якитори обжёгся, тот и на суши дует. Но лучше бы я позволил Садако сделать тысячу бумажных журавликов.