Старыгин отмахнулся от беспокойной мысли, что Коврайский вычислил его настоящие намерения так же легко, как и пани Катаржина в свое время. Сейчас нужно было думать не об этом, нужно срочно звонить в Россию Крестовоздвиженскому, он на этих старых голландцах собаку съел.
Так, сейчас одиннадцать часов, в Петербурге час ночи, но ничего, у старика бессонница, ложится поздно.
– Иван Филаретович! – крикнул Старыгин, едва дождавшись, когда там, в далеком Петербурге, снимут трубку. – Что у вас там за афера с голландцами, вы в курсе?
– Дмитрий Алексеевич! – закудахтал старик. – Куда ж вы пропали? Ни слуху ни духу, мы уж места себе не находим!
– После, Иван Филаретович, после! – нетерпеливо отмахнулся Старыгин. – Вы лучше про свое расскажите!
– Так что рассказывать? Был я у одной дамы… по другому делу… статуэтку просила оценить. Вы ведь, голубчик, знаете, подрабатываю я понемногу, отчего не помочь людям, если глаза еще смотрят и голова не все забывает?
– Да знаю я, знаю!
– Ну, вот там я и увидел те две картины. Хозяйка их за произведения Евлампия Творогова изволила приобрести. Он, видите ли, сейчас очень в цене вырос! Уж и не знаю, чем это объяснить – патриотизм, что ли, у новых русских проснулся или как, но только скупают исключительно произведения русских художников девятнадцатого века. Шишкин и Айвазовский – эти, конечно, вне конкуренции, этих они по школьным учебникам запомнили, оттого и берут. Но на всех ведь Шишкина не хватит, да и цены поднялись до заоблачных высот, не каждый новый русский такое потянет! Тогда в ход идут художники того же времени, но второго, а то и третьего ряда, которых раньше-то только специалисты знали! Киселев, допустим, или вот тот же Творогов… Всех перешерстили! Тогда одна дама, антиквар, с позволения сказать, придумала, как горю помочь. Покупает на маленьких аукционах или у частных коллекционеров картины датских художников или финских. Что-нибудь нейтральное – лес там, речка, полянки… И преспокойно ставит подпись того же Киселева! Или Творогова! Пейзаж-то северный – тут елочки и там елочки! А Творогов ведь был пенсионером Академии художеств, манера у него западная!
– Да по правде сказать, и манеры-то никакой особенной нету! – вклинился Старыгин. – Но ведь полотна непременно должны были пройти экспертизу?
– А как же! – радостно согласился Иван Филаретович. – Без этого никак нельзя! Да ведь вы же знаете, что мы, Эрмитаж, можем экспертизу проводить, только если нам картину на продажу принесут или в дар, а со всем остальным – в Русский музей. Или в Третьяковку. Ну, нашелся эксперт в Русском, все сделал правильно. Холст девятнадцатого века – однозначно, рама, краски – все того времени. И подпись засвидетельствовал. А манера – сами говорите, особенной манеры у Творогова нету, все больше подражание. Ну, он и дал заключение – подлинники Евлампия Творогова. И висели бы они у моей знакомой дамы в библиотеке, если бы я к ней не пришел и не увидел. И ведь что, шельмецы, проделали! «Старый амбар» – он и есть амбар – деревья, снопы, телега стоит, а на «Пейзаже с мельницей» мельница-то голландская! Ну никак ее с русской не перепутаешь! Так они ее записали! Причем так нагло, халтурно, торопились видно, очень! Или совесть потеряли совсем!
– Да кто этим занимается? – вскричал Старыгин, услышав, как стучат по лестнице каблуки Катаржины. – Фамилия у этой антикварной дамы есть?
– Некая Выпетовская, – сообщил старик. – Года три назад она в Петербурге объявилась. Приехала откуда-то из провинции, с присущей всем провинциалам энергией. И вот, пожалуйста, такое громкое дело, по неофициальным данным – на миллионы!
– Иван Филаретович, дорогой, – забормотал Старыгин в трубку, – ведь картины-то эти украдены были тут, в Чехии у одного русского вместе с ван Свеневельтом, который под «Ночным дозором» поддельным!
– Не может быть! – ахнул старик.
– Точно! Так вы напустите на эту Выпетовскую Легова, расскажите ему кое-что, только про меня ни слова. Пускай он все свои связи поднимет, вцепится в нее, как бульдог, может, и выйдет на похитителей картин и узнает, кому они ван Свеневельта продали!
– Господи! – восклицал старик. – Да я-то что могу! Я ведь лицо неофициальное теперь!
– Только тихо, без шума поговорите с Леговым! – заклинал Старыгин.
– Да в Эрмитаже такое творится…
Тут Старыгин заметил, что Катаржина стоит в дверях, и скоро распрощался.
– Ты слышала? – Он жадно выхватил у нее бутылку пива, хотя никогда особенно не увлекался этим напитком. – Вот видишь, это судьба. Мне нужно уезжать. В конце концов, я прибыл в Европу с единственной целью – отыскать следы «Ночного дозора». Прежде всего нужно спасти картину! А они, те люди, двойники персонажей картины, считают, что прежде всего нужно спасти человечество!
– Ты им не веришь? – медленно спросила Катаржина. – Ты считаешь, что все это пустое?
– Как я могу так считать, если произошло уже столько смертей? Они-то настоящие, я уверен… Тот последний уверял меня, что картина в безопасности. Они, видите ли, прибрали ее пока для сохранности! Но где она? И когда можно будет получить ее назад? Нет, нужно ехать в Россию и искать там – теперь есть след, эта самая, как ее? – Выпетовская…
– Безусловно, картина важна, – сказала Катаржина и отхлебнула пива из его бутылки, – но отчего ты так уверен, что она в России? Сам же говорил, что подменить подлинник на копию никак невозможно было в Эрмитаже – прошло слишком мало времени, картина была на виду. Стало быть, в Эрмитаж уже привезли подделку.
– Пожалуй, ты права… – Он почувствовал жажду, хотел выпить пива, но увидел, что на горлышке остался след ее темно-красной помады.
Старыгин вздрогнул, хотя помада была совсем не того оттенка, что рисунки на Еврейском кладбище в Праге. Тем не менее пива ему расхотелось.
Мейстер Рембрандт стоял перед незаконченной картиной и думал.
Он выбрал уже место для того изображения, о котором говорил Авраам. Между капитаном Баннингом Коком и представительной, ярко выписанной фигурой стрелка в широкополой шляпе с пером, Якоба Дирксена де Роя. Теперь он думал о том, чьи черты придать задуманному персонажу…
Впрочем, думал он недолго.
Конечно, это должна быть Саския, покойная и возлюбленная жена.
Но не та Саския, какой была она в последний год своей жизни, когда тяжелая болезнь источила ее тело и сделала ее капризной и раздражительной. И даже не та, какой она была в их первые, счастливые и радостные годы.
Это должна быть юная Саския, такая, какой он ее не знал, но какую все годы их супружества пытался найти в жене. Саския, пронизанная золотым светом нежности, не женщина и не ребенок, но и женщина и ребенок в одно и то же время.