Нитка! Скотт, прихрамывая, медленно вернулся к стене, поднял тяжелый конец нитки и двинулся обратно. Нитка натянулась, и все же чуть-чуть не доставала до наперстка. Скотт отпустил нитку, и она поползла по полу назад, к стене.
Он толкнул наперсток еще раз. Опустил руки. Слишком уж тяжел. Бесполезно. Скотт снова пошел к нитке. «Бесполезно, — вертелось у него в голове. — Я просто перестану об этом думать. Я все равно умру — так что за дело? Я умру. К чему суетиться?» Лицо у него при этом было мученическое.
Скотт остановился, яростно кусая губы. «Нет, это все старая песня. Это как-то по-детски выходит: „Я проучу весь свет своей смертью“». Ему нужна вода. Она сейчас есть только в этом наперстке. Либо он доберется до нее, либо погибнет, причем никому от этого не станет ни тепло, ни холодно.
Скрежеща зубами, он стал ходить кругом, выискивая небольшой камень. «Зачем я продолжаю бороться? — в сотый уже раз спрашивал он себя. — С чего я так надрываюсь? Инстинкт? Воля?» Больше всего его раздражали эти вопросы и постоянные размышления о том, что же им двигает.
Поначалу его поиски не увенчались успехом. Бормоча себе что-то под нос, Скотт двинулся в ночь. А что, если здесь живет не один паук? А что, если?..
Было бы много лучше, если бы еще давно его разум лишился своей ядовитой пытливости. Было бы много лучше, если бы он закончил свою жизнь как все жуки, вместо того чтобы ясно сознавать весь ужас каждого шага вниз. Проклятием было сознание того, что он уменьшается, а не само по себе уменьшение.
Даже теперь, когда его мучили жажда и голод, эта мысль остановила Скотта. И, стоя в прохладной тени, он принялся обдумывать ее.
Да, верно. Однажды он понял это — на короткий миг — и вновь забыл, погрузившись в физическое бытие. Но все обстоит именно так. Пока он обладал способностью думать, в погребе не было ему равных. Хотя пауки и больше него, хотя мухи и комары и могли бы накрыть его одним своим крылышком, разум все равно оставался при нем и мог стать его спасением так же, как прежде был проклятием.
Заработал насос, и Скотта чуть не подбросило вверх.
Хрипло вскрикнув, он зажал руками уши, отскочил назад и налетел спиной на стену. А шум насоса, казалось, обрушивался жесткими, плотными волнами и вдавливал его туда все глубже и глубже. Скотт думал, что у него вот-вот лопнут барабанные перепонки. Оглушительный, выворачивающий душу наизнанку грохот проникал даже сквозь прижатые ладони, в голове стоял звон, и казалось, что она раскалывается на части. Скотт уже ничего не соображал. Как обезумевшее животное, спасаясь от оглушительного шума, он вжимался в стену: лицо перекошено гримасой ужаса, глаза застыли, полные боли.
Когда насос наконец заглох, Скотт мешком свалился на пол, от неожиданности крепко сомкнув веки и широко раскрыв рот. Голова онемела и распухла. Руки и ноги тряслись. «О да, — вяло пытался подшучивать рассудок, — конечно, пока ты способен думать, тебе нет здесь равных».
— Дурак, — едва собрав силы, бормотал Скотт, — дурак, дурак, дурак.
Прошло некоторое время, он встал и опять принялся искать подходящий камень, а когда наконец нашел, пододвинул камень к наперстку и забрался на него. Оставалось еще три фута до края. Скотт присел, сжался в комочек и прыгнул.
Пальцы вцепились в край наперстка. Скотт стал подтягиваться вверх, стуча и скользя ногами по гладкой стенке. «Вода, — думал он, почти чувствуя ее вкус во рту, — вода…» Он не сразу заметил, что наперсток начал опрокидываться в его сторону.
Скованный паническим ужасом, он попытался вернуть наперсток в устойчивое положение, но, вместо того чтобы расслабиться, еще крепче вцепился в край. «Отпусти!» — завопил рассудок. Скотт, разжав руки, полетел вниз, грузно упал на край камня, потерял равновесие, размахивая отчаянно руками, стал падать на спину и в конце концов грохнулся на цементный пол. От удара перехватило дыхание. А наперсток все сильнее кренился. С криком Скотт вскинул руки к лицу, сжался и стал ждать, когда тот раздавит его.
Но сверху обрушилась всего лишь холодная вода. Ничего не видя, захлебываясь, с трудом набирая в легкие воздух, Скотт встал на колени. Еще одна волна упала на него, чуть не отбросив снова спиной на пол. Кашляя, отплевываясь, протирая глаза, Скотт поднялся на ноги.
Наперсток ходил ходуном, и вода, выпрыгивая из него, расплескивалась по цементному полу. Дрожа всем телом, судорожно дыша, Скотт слизывал с губ холодные капли.
Наконец, когда наперсток перестал раскачиваться чересчур сильно, Скотт осторожно приблизился к нему и подставил пригоршни под выплескивавшуюся воду. Она была настолько холодной, что стыли руки.
Напившись, Скотт попятился назад и чихнул. «О Боже, вот и воспаление легких», — подумал он. Зубы застучали от холода. Влажный хлопчатобумажный халат нисколько не грел и прилипал к телу.
Резкими, порывистыми движениями Скотт стащил его через голову, и холодный воздух обжег кожу. Надо выбираться отсюда. Бросив на пол мокрый халат, он побежал к нитке и быстро, как мог, полез по ней вверх.
Забравшись на десять футов, он почувствовал страшную усталость. Каждое новое движение вверх давалось все с большим трудом. Боль немилосердно терзала мышцы — острая, рвущая, когда он подтягивался, тупая, пульсирующая, когда, отдыхая, зависал.
Скотт не мог отдыхать больше нескольких секунд и с каждой остановкой все больше замерзал. Его белое тело уже покрылось гусиной кожей, но он упорно полз, тяжело вдыхая воздух сквозь стиснутые зубы. Уже не раз Скотт думал, что вот-вот упадет, не совладав с охватившей руки и ноги усталостью, от которой мышцы становились все более вялыми. Руки отчаянно цеплялись за нитку (для него — толстую веревку), ноги плотно обхватывали ее.
Задыхаясь, он прижался к цементной стене. И через мгновение снова полез, не глядя вверх, зная, что сделай он это — и ему никогда и ни за что уже не добраться до цели.
Пошатываясь, Скотт пошел по полу. Волны тепла и холода попеременно обрушивались на него. Он прижал дрожащую руку ко лбу: горячий и сухой. «Я заболел», — мелькнуло в голове.
Рядом с цементной приступкой Скотт нашел свой старый халат — весь перепачканный, но сухой. Скотт стряхнул грязь и надел его. Стало чуть теплее. Вздрагивая от усталости и ярости, все еще трясясь от холода, он двинулся по полу, собирая немногие оставшиеся кусочки мокрого печенья и забрасывая их на губку.
Из последних сил надвинув крышку коробки на губку, он улегся в темноте на свою кровать. Слабое дыхание с тоненьким хрипящим свистом вырывалось из дрожавшего горла. На погреб опустилась тишина.
Через несколько минут Скотт попробовал есть. Но глотать было очень больно. Снова захотелось пить. Он перекатился на живот, прижался пылающим лицом к мягкой губке и лежал так, устало сжимая и разжимая кулаки. Неожиданно Скотт почувствовал на лице влагу и стал вжиматься в губку, вспомнив, что прошлым утром она даже набухла от воды. Но те капли, которые ему удалось выдавить, оказались настолько гадкими на вкус, что его тут же вырвало.
«Что же мне делать?» — подумал он в отчаянии, снова повернувшись на спину. Из пищи у него остались лишь жалкие крохи печенья, лежащие сейчас здесь, под крышкой коробки. Вода есть только на дне каньона, в который ему уже не хватит сил спуститься. Из погреба никак не выбраться. И вот, в довершение всех бед, еще и жар.
Скотт сильно потер горячий лоб. Воздуха не хватало. Жар могучей рукой придавил его к губке. «Я задыхаюсь», — подумал он. Затем резко приподнялся на губке, глядя вокруг воспаленными глазами, бессознательно раздробил правой рукой кусочек печенья и отшвырнул крошку в сторону.
— Я заболел, — простонал Скотт, и его слабый голосок задрожал где-то рядом.
Скотт всхлипывал и от переполнившей его боли кусал зубами левый кулак, пока не прокусил кожу. Затем со стоном откинулся назад и, безвольно распластавшись, принялся глядеть вверх сквозь щелочки слезящихся глаз.
Теряя сознание, он подумал, что слышит шаги паука по коробке. «Раз, два, три, — принялся считать нараспев мечущийся в бреду рассудок, — четыре, пять, шесть. Семь ножек у моей любви есть».
Морщась от отвращения, Скотт вспомнил тот день, когда роста в нем было двадцать восемь дюймов (как у годовалого ребенка) и он был похож на фарфоровую куклу, которая сбривала настоящие бакенбарды, купалась в тазу, сидела только на детском маленьком стульчике и носила перешитую одежду для младенцев.
Он стоял на кухне и кричал на Лу за то, что она предложила ему подработать, выступив с номером в эстрадном концерте, и ни словом не обмолвилась о том, как ей не хотелось бы говорить этого, а только пожимала плечами.
С багровым от раздражения личиком он вопил, не скупясь на слова, топая своими изящными ботиночками и свирепо глядя на нее, пока Лу вдруг не повернулась от раковины и не крикнула: