Вот и в один апрельский день (Пасха в 1941 году приходилась на 20 апреля) Саша услышал с улицы распевки – да так и потянулся к церкви:
– Песенки! Песенки красивые! Пойдем слушать!
Тамара послушно взяла его на руки и вошла в ограду. Однако пение тотчас прекратилось. Слышно было, как Козловский вдруг закашлялся и никак не мог остановиться: видимо, поперхнулся.
Тамара хотела уйти, но Саша так и рвался из рук:
– Пойдем туда! Пойдем!
Тамара несмело вошла в храм, потом пробралась меж толпившимися в дверях людьми… Саша, завидев огоньки свечей, что-то восторженно воскликнул, засмеялся радостно.
Козловский, стоявший с побагровевшим лицом, внезапно перестал кашлять и отдышался.
– Чуток не помер, – сказал он полунасмешливо, полуиспуганно словно бы не своим, мягким и высоким голосом, а низким, огрубевшим полубасом.
– Ты, никак, до моих регистров добираешься? – мрачно, просто-таки по-мефистофельски грохнул своим «профундо» Михайлов, но Козловский только отмахнулся и пробормотал обеспокоенно:
– Неужто связки сорвал? Беда…
– Попробуйте еще раз, Иван Семенович, – предложил регент, сделав знак церковному хору соблюдать тишину.
– Боюсь, – пробормотал Козловский, столь осторожно касаясь горла, словно оно и впрямь было хрустальным (именно так частенько называли поклонники этого великого певца его горло).
Саша вдруг захлопал в ладоши.
– Слышь-ка, Ванюша, просят тебя, – засмеялась Калерия Владимировна Барсова (она, правда, предпочитала, чтобы ее называли Валерией, но это к делу не относится).
Козловский поглядел на Сашу – и вдруг пропел до того легко и свободно, словно и не кашлял, не хрипел минуту назад:
Всякое дыхание да хвалит Господа.
Хвалите Господа с небес,
Хвалите Его в вышних.
Тебе подобает песнь Богу.
Хвалите Его, вси Ангели Его,
Хвалите Его, вся Силы Его…
Кругом зааплодировали, а Козловский помахал Тамаре и Саше рукой и засмеялся:
– Спасибо, ангел мой! Исцелил!
Саша вдруг сладко зевнул, опустил голову Тамаре на плечо, смежил веки…
– Устал, небось, ребенок, тебя исцеляючи, – усмехнулась Барсова. – Однако же не станем тянуть, товарищи, еще дела есть!
Регент послушно воздел руки, и хор грянул громогласно:
Поем Твою, Христе, спасительную страсть
И славим Твое Воскресение…
Тамара поспешила выйти, боясь, что Сашенька проснется, однако его, чудилось, и пушками было не разбудить.
Дома она пересказала эту историю Панкратову, и тот глянул странно:
– А помнишь, как он все время около твоей мамы засыпал?
Тамара кивнула…
У Екатерины Максимовны был рак, и накануне смерти ее мучили жестокие боли. Она это скрывала с редкостным мужеством, однако иногда, в самые тяжелые минуты, просила, чтобы рядом с ней положили Сашу. Боли у нее странным образом смирялись, а Саша немедленно засыпал.
– Помнится мне, дед мой на колени свои больные кошку сажал, чтобы грела-врачевала, – посмеивалась Екатерина Максимовна, – вот так и Сашенька меня врачует.
Конечно, всерьез этого никто не принимал: думали, Екатерине Максимовне становится легче оттого, что любит внука самозабвенно, да и он отвечал ей самой нежной любовью, вечно ластился, как котенок, и горько плакал, когда бабушка вдруг исчезла из дому и он никак не мог ее найти. Не понимал, что произошло, но словно чувствовал: на земле стало меньше человеком, которому был он, Саша, жизненно необходим.
Вспомнив об этом, Тамара и сказала Панкратову:
– Иногда мне кажется, что Саша и в самом деле твой сын. Ты врач – и он… какой-то исцеляющий, да?
Панкратов рассеянно кивнул, вглядываясь в спящего мальчика и пытаясь понять, в самом ли деле наделен этот ребенок неким тайным даром, и если да, не наследство ли это его загадочно погибших родителей.
Разумеется, ответа на этот вопрос найти он не мог, да и почему-то мысли об этом почти немедленно его оставили.
Вот так бывало всегда. Стоило поглубже о Сашке и его родителях задуматься, как кто-то словно бы выталкивал Панкратова из тех бездн, в которые он норовил погрузиться…
Москва, осень 1941 года
Москву бомбили все чаще. Сестры, врачи, санитарки (почти весь мужской персонал был уже мобилизован) по ночам дежурили на крыше и во дворе, готовые гасить «зажигалки». Когда проходила ночь очередного налета, все радовались, что больницу не тронули. Один Ромашов проклинал немецких летчиков, которые бомбили все, что угодно, кроме того, что было нужно разбомбить. Он с ненавистью смотрел в бессмысленные лица, окружившие его, его трясло от жутких криков, которые порою раздавались из палат, и выворачивало наизнанку от бестолковых разговоров, которые вели пациенты – чаще всего сами с собой. Смерть под бомбами стала бы для них благом, истинным избавлением, а для него налет означал возможность побега. Суматоха и паника позволят ему раздобыть одежду, а не явиться в Москву в этой жуткой пижаме, в которой его любой милиционер задержит.
Ромашов возненавидел дождливые ночи, когда заведомо не могло быть бомбежек: каждый вечер он неумело, но жарко молился о ясной луне, превращаясь в это время в такого же язычника, каким был его дед, лопарский нойд, то есть колдун, Пейвэ Мец. Однако фашистские бомбардировщики по-прежнему не интересовались бывшей Канатчиковой дачей! А лето тем временем шло к концу, и вот однажды случилось то, что Ромашов поначалу счел истинной катастрофой.
Ранним сентябрьским утром к больнице вдруг подкатили крытые грузовики, и санитары с врачами разбежались по палатам, помогая больным надевать казенные телогрейки прямо на пижамы, обувать казенные боты и нахлобучивать шапки. Пациентам объявили, что лечебница срочно эвакуируется в Горький[12] и некоторые другие города Горьковской области, потому что это здание займет госпиталь для раненых с черепно-мозговыми травмами.
Кто-то из больных понял, о чем речь, кто-то нет – это, впрочем, было неважно.
Везти пациентов намеревались именно на грузовиках, потому что железные дороги были перегружены; к тому же их постоянно бомбили.
Услышав об эвакуации, Ромашов похолодел.
Уехать в Горький? Или даже в Горьковскую область?! Да это смерти подобно. Как оттуда выбраться в Москву? Все его надежды рушатся…
И вдруг, в минуту полного отчаяния и ужаса, Ромашова озарило: да ведь это его шанс! Вот и настал тот момент, когда он сможет убежать! Во время погрузки!
Он затаился и ждал удобного мгновения. Больные стояли в колоннах на обочине дороги под охраной санитаров.
Ромашов взглянул в небо. Нет, на чудеса и появление бомбардировщиков рассчитывать не приходится. Надеяться нужно только на себя.
Он внимательно присматривался к тому, что происходит, как идет посадка. Это оказалось делом очень хлопотным, потому что многие пациенты боялись подниматься в высокие крытые кузова, их приходилось подсаживать, подталкивать, а иных запихивать туда чуть ли не силком. Дело осложнялось еще и тем, что всем выдали сухой паек: хлеб, который все убрали в самодельные «сидоры» – вещевые мешки, сделанные из наволочек, перевязанных веревками, – и некоторые пациенты, перенервничав, накинулись на хлеб и лихорадочно поедали его, думать не думая о предстоящей долгой дороге.
Спохватившись, санитары принялись отнимать этот хлеб, чтобы выдавать его на привалах, и суматоха, которая поднялась из-за этого, грозила вовсе сорвать эвакуацию.
Ромашов понял, что ждать больше нельзя. Воспользовавшись тем, что все внимание привлечено к потасовке больных и санитаров, он выскользнул из колонны и в два прыжка вернулся в здание больницы. Сейчас он ничем не рисковал: если заметят, то всего лишь отправят обратно в строй.
Однако повезло: больница оказалась пуста.
Ромашов спустился в подвал и кинулся к кладовой, где хранились вещи больных. Сейчас они были увязаны в большие мешки, их должны были вынести и погрузить в отдельный грузовик вместе с больничной документацией – в последнюю очередь, когда колонна машин с пациентами уже тронется в путь.
Искать свою одежду было бессмысленно, да и не помнил Ромашов, во что был одет, когда столкнулся с Панкратовым. Точно, что не в форму, вот и все, что застряло в памяти. Форму он не любил, поэтому надевал редко, только уж когда не обойтись было без этого… Ну, теперь ему, возможно, уже никогда ее не надеть!
Развязал первый попавшийся мешок и напялил на себя более или менее подходящее по размеру исподнее, брюки, рубашку, пиджак, шапку и короткое пальто. Затем нашел в другом мешке ботинки, которые пришлись по ноге, и обулся, сначала разорвав на портянки больничные бязевые штаны от пижамы.
Он буквально физически ощущал, как летит время. В любую минуту в подвал мог кто-то войти, однако Ромашов не слишком об этом беспокоился. Он нашел в углу небольшой ломик и воспринял эту находку как подарок судьбы. Кто бы ни попытался ему мешать, он был готов убить этого человека. Ему уже приходилось убивать, так что он справится.