– Кажется, Лючио, вы все делаете по мановению волшебного жезла, – сказал я, смотря на него с восхищением. – Все эти декорации, эти слуги…
– Деньги, мой милый друг, ничто как деньги! – прервал он меня со смехом. – Деньги – это отмычка дьявола. Вы можете иметь свиту короля без каких-либо обязательств короля, если вы только можете заплатить за нее. Здесь просто вопрос цены.
– А вкус? – напомнил я ему.
– Верно, и вкус. Некоторые богачи имеют меньше вкуса, чем какой-нибудь продавец яблок. Я знаю одного, который с чрезвычайной вульгарностью обращал внимание гостей на ценность своих вещей. Однажды, чтобы привести меня в удивление, он показал мне безобразное фарфоровое блюдо, единственное в своем роде на свете, и сказал мне, что оно стоит тысячу гиней. «Разбейте его, – сказал я холодно. – Вы получите удовольствие а сознании, что уничтожили безобразие, стоящее тысячу гиней». Видели бы вы его лицо! Он мне больше не показывал редкостей.
Я засмеялся, и несколько минут мы молчали и ходили взад и вперед. Вдруг я почувствовал на себе пристальный взгляд моего приятеля и, быстро повернув голову, встретился с его глазами.
Он улыбался.
– Я только что думал, – сказал он, – что бы вы делали с вашей жизнью, если б не получили в наследство это состояние и если бы… если бы я не очутился на вашей дороге?
– Без сомнения, я бы умер с голода, – ответил я, – как крыса в норе, от нужды и нищеты.
– Я в этом сомневаюсь, – сказал он задумчиво. – Возможно, что вы бы сделались великим писателем.
– Отчего вы это говорите теперь?
– Потому что я прочел вашу книгу. В ней светлые идеи – идеи, которые, если б были результатом искреннего убеждения, могли бы проникнуть в публику, потому что они были здоровые. Публика недолго довольствуется искусственностью и ложью. Вы пишете о Боге; однако, согласно вашему собственному объяснению, вы не верили в него даже тогда, когда писали о Его существовании, и это было задолго до нашей встречи. Поэтому книга не была результатом искреннего убеждения, и это-то и есть причина вашей неудачи в достижении широкой аудитории, какую вы желали. Каждый читатель видит, что вы не верите в то, что пишете, и труба прочной славы никогда не заиграет победы для автора такого калибра.
– Ради Бога, не будем о ней говорить, – сказал я раздраженно. – Я знаю, в моем труде недостает чего-то, и это что-то может быть тем, о чем вы говорите. Я не желаю думать о нем. Пусть он погибнет, что, вероятно, и будет; возможно, что в будущем я напишу нечто лучшее.
Он молчал и, докурив сигару, бросил окурок в траву, где он горел, как угасающий красный уголек.
– Я должен возвратиться, – заметил он. – Мне необходимо дать кое-какие распоряжения слугам на завтра. И, покончив с этим, я пойду в свою комнату. Итак, покойной ночи.
– Вы слишком беспокоитесь и хлопочете. Не могу ли я помочь вам?
– Нет, вы не можете, – ответил он, улыбаясь. – Когда я берусь за что-нибудь, я делаю по-своему или ничего не делаю. Спите хорошо и вставайте пораньше.
Он кивнул головой и медленно побрел по влажной траве. Я следил за его высокой, темной фигурой, пока он не вошел в дом; затем, закурив свежую сигару, я стал слоняться по паркам, аллеям, замечая здесь и там цветочные беседки и изящные, задрапированные шелком павильоны, воздвигнутые в живописных уголках для завтрашнего дня. Я взглянул на небо; оно было ясно – дождя не могло быть. Вдруг я открыл калитку, ведущую на дорогу, и, пройдя по ней медленно, почти бессознательно, я через несколько минут очутился перед Лилия-коттеджем. Подойдя к решетке, я заглянул туда; в хорошеньком старом доме было тихо, темно и пусто. Я знал, что Мэвис Клер там нет, и не было странно, что вид ее гнездышка подчеркивает факт ее отсутствия.
Букеты вьющихся роз, висевшие на стенах, казалось, прислушивались к звукам ее приближающихся шагов. На зеленой лужайке, где я видел ее играющею с собаками, поднимался к небу высокий сноп белоснежных лилий св. Иоанна; их чистые сердца открывались звездам и зефиру. Запах жимолости и лесного шиповника наполнял воздух нежной истомой, и когда я прислонился к низкой ограде, неопределенно глядя па длинные тени деревьев, соловей начал петь; нежные трели «маленького темного друга луны» лились среди безмолвия в серебристых звуках мелодии; и я слушал, пока мои глаза не заволокло слезами. Довольно странно, что тогда я ни разу не вспомнил о моей невесте Сибилле. Другое женское лицо проносилось в моей памяти – не прекрасное лицо, но только милое и нежное, освещенное глубокими серьезными, удивительно невинными глазами, точно лицо новой Дафны с мистическими лаврами, спускающимися с ее головы.
Соловей все пел и пел; высокие лилии качались от легкого ветерка и, кивая своими головками, как будто одобряли дикую музыку птицы. И, сорвав розовый шиповник у изгороди, я повернул назад с тяжелым чувством в сердце, с тоской, которую я не мог понять или анализировать.
Я отчасти объяснил самому себе свое ощущение как сожаление, что я нанес оскорбление пером прелестной и блестяще одаренной владелице этого маленького домика, где мир и абсолютное довольство счастливо жили среди уединения; но это было не все. Было нечто иное в моей душе – нечто необъяснимое и печальное, чего я не мог определить.
Теперь я знаю, что это такое было, но знание приходит слишком поздно. Вернувшись в свои владения, я увидел сквозь деревья яркий красный свет в одном из верхних окон Виллосмирского замка. Он мерцал, как мрачная звезда, и я, привлекаемый его блеском, направился через извилистые дорожки и террасы к дому. В вестибюле меня встретил паж, одетый в красное с золотом, и с почтительным поклоном проводил меня до моей комнаты, где Амиэль ожидал меня.
– Князь у себя? – спросил я его.
– Да, сэр.
– Не правда ли, это у него на окне стоит красная лампа?
Амиэль поглядел задумчиво. Однако мне почудилось, что он улыбнулся.
– Мне кажется, да. Я думаю, у него стоит лампа, сэр.
Я больше не задавал ему вопросов и оставил его исполнять свои лакейские обязанности.
– Покойной ночи, сэр, – сказал он наконец, и его пронырливые глаза устремились на меня без всякого выражения.
– Покойной ночи, – ответил я равнодушно.
Он вышел из комнаты своей обычной кошачьей поступью, и когда он ушел, я, движимый новым порывом ненависти к нему, подскочил к двери и запер ее. Затем я прислушивался со странной нервозностью, затаив дыхание. Не было слышно ни одного звука. С четверть часа я оставался в более или менее напряженном внимании, чего-то ожидая, сам не зная чего, но тишина в доме была безмятежная. Облегченно вздохнув, я бросился в роскошную постель – ложе, достойное царя, задрапированное богатейшим, расшитым шелком, и уснул. Мне снилось, что я был снова беден. Беден, но невыразимо счастлив, – усидчиво работая в старом жилище и записывая мысли, которые, как я знал вне всяких сомнений, принесли бы мне почести целого света. Снова я слышал звуки скрипки моего невидимого соседа, и на этот раз они были победными аккордами и радостными каденцами, без малейшего рыдания скорби. И в то время, когда я писал в экстазе, забывая и бедность, и горе, я слышал сквозь мои видения трель соловья и видел вдали летящего ко мне на крыльях света ангела с лицом Мэвис Клер.