Что же, скоро они появятся, верно?
— Верно, — сказал он и сел на скамейку, которая почти полностью спряталась в тени. Ноги его внезапно задрожали и утратили силу. Вынув из пакета апельсин, он кое-как сумел его разломить. Но аппетит снова пропал, и съел он совсем немного.
Скамейка находилась в стороне, и Билли не привлекал к себе внимания, по крайне мере с дальнего расстояния. Вроде бы сидел какой-то тощий старик и дышал чистым вечерним воздухом.
Он сидел, а тень медленно перемещалась по земле. Им овладело почти фантастическое чувство отчаяния и безысходности, куда более темное, чем эти невинные летние тени. Слишком далеко все зашло. Ничего уже нельзя было исправить. Даже Джинелли с его невероятной энергией не способен изменить того, что произошло. Он только ухудшал ситуацию.
Мне совсем не следовало… — подумал Билли, но что именно не следовало делать, угасло как плохой радиосигнал. Он снова дремал и находился в Фэйрвью — городе живых трупов. Они лежали повсюду. Что-то резко клюнуло его в плечо.
Нет.
Снова клюнуло.
Нет!
Удары клюва последовали вновь и вновь. Конечно же стервятник с гниющим клювом. Он боялся повернуть голову из опасения, что тот выклюет ему глаза останками своего черного клюва. Но (Тюк)
стервятник настаивал, и он
(Тюк! Тюк)
медленно повернул голову, выплывая из сна и видя… без особого удивления, что возле него на скамейке сидел Тадуз Лемке.
— Проснись, белый человек из города, — сказал он и стукнул корявым, пропитанным никотином пальцем по его плечу. (Тюк!) — Твои сны плохие. Они смердят. Я ощущаю их запах с твоим дыханием.
— Я не сплю, — невнятно ответил Билли.
— Точно? — с интересом спросил Лемке.
— Точно.
Старик был в сером двубортном костюме и черных полусапожках. Жиденькие волосы, зачесанные назад, открывали лоб, изображенный морщинами. Золотой тонкий обруч висел на мочке уха.
Билли увидел, что гниение прогрессировало на его лице и черные линии расходились от зияющей дыры носа по левой щеке.
— Рак, — сказал Лемке. Его яркие черные глаза — глаза птицы — не отрывались от лица Билли. — Ты рад, что у меня рак? Счастлив?
— Нет, — ответил Билли. Он все еще пытался отогнать кошмарные видения сна, зацепиться за реальность. — Конечно нет.
— Не ври, — сказал Лемке. — Не надо. Ты рад. Конечно же рад.
— Ничему я не рад, — ответил он. — Мне тошно от всего, поверь.
— Я никогда не верю тому, что мне говорят белые люди из города, — сказал Лемке. Говорил он с какой-то зловещей искренностью. Но ты болен, да. Ты так думаешь. Ты настан фарск — умирающий от похудания. Вот я и принес тебе кое-что. Оно поможет тебе прибавить в весе. Тебе станет лучше. — Губы старика раздвинулись в гадкой улыбке, обнажив коричневые пеньки зубов. — Но только когда кто-нибудь другой поест этого.
Билли посмотрел на то, что Лемке держал у себя на коленях, и увидел, (с ощущением «дежа вю» — уже виденного некогда), что это был пирог на стандартной тарелке из алюминиевой фольги. Вспомнил собственные слова, произнесенные во сне своей жене: Я не хочу поправляться. Я решил, что мне нравится быть худым. Ты ешь его.
— Вижу, ты испугался, — сказал Лемке. — Поздно пугаться, белый человек из города.
Он вытащил из пиджака карманный складной нож и раскрыл его со старческой медлительностью и продуманностью движений. Лезвие было покороче, чем у складного ножа Джинелли, но выглядело острее.
Старичок проткнул ножом корочку и прорезал щель дюйма три длиной. Убрал лезвие, и с него упали красные пятна, оставив на поверхности пирога темные подтеки. Старик вытер лезвие о рукав своего пиджака, оставив и на нем темные пятна. Затем сложил нож и положил в карман. Корявыми большими пальцами он ухватил пирог за края и раздвинул щель посередине, обнажив тягучую жидкость внутри, в которой плавали темные комки, возможно, земляника. Расслабив пальцы, и щель закрылась. Потом вновь нажал и раскрыл ее. Снова закрыл. Опять открыл и закрыл, при этом продолжая говорить. Билли не в силах был оторвать взгляда от пирога.
— Значит, ты убедил себя, что это… Как ты назвал его? Толчок. Толчок судьбы. Что случившееся с моей Сюзанной — не более твоя ошибка, чем моя, ее или Господа Бога. Ты говоришь о себе, что с тебя нельзя требовать расплаты за содеянное, мол, не за что тебя обвинять. Как с гуся вода. Не за что винить, говоришь? И все убеждаешь себя и убеждаешь. Но никакого такого толчка нету, белый человек из города. Каждый расплачивается даже за то, чего не совершал. Нету толчка судьбы.
Лемке на некоторое время задумался. Его большие пальцы двигались рассеянно, щель в пироге открывалась и закрывалась.
— Раз вы вины на себя не принимаете — ни ты, ни твои друзья, я заставил тебя принять ее. Я наложил ее на тебя — как знак. Сделал это за мою дорогую погибшую дочь, которую ты убил, за ее мать, за ее детей. А потом является твой друг. Он отравляет собак, стреляет ночью, позволяет себе рукоприкладство с женщиной, грозится облить детей кислотой. Сними проклятье, говорит он. Сними, говорит, да сними. Я наконец говорю — о'кей, если ты подол энкельт — уберешься отсюда! Не от того, что он натворил, а от того, что собирался совершить. Он сумасшедший, этот твой друг, и он никогда не остановится. Даже моя Джелина говорит, что по глазам его видит — он никогда не остановится. «Ну и мы никогда не остановимся», — говорит она. А я говорю — нет, остановимся. Мы остановимся. Потому что иначе мы такие же сумасшедшие, как друг человека из города. Если мы не остановимся, значит, мы считаем правильным, когда белый человек говорит: Бог отплачивает за все, это — такой толчок.
Сжатие и разжатие. Сжатие и разжатие. Открыто и закрыто.
— Сними, говорит, его. Не говорит: «Сделай так, чтобы оно исчезло, сделай, чтобы его больше не было». А ведь проклятье — вроде младенца.
Корявые старческие пальцы потянули и щель раскрылась широко.
— Никто этих вещей не понимает. Даже я. Но немножко знаю. «Проклятье» — это ваше слово, но на роме оно получше. Слушай: Пурпурфаргаде ансиктет. Слыхал такое?
Билли медленно покачал головой, подумав, что звучит это богато и мрачно.
— Означает, примерно, «Дитя ночных цветов». Вроде ребенка, который варсель, — дитя, подкинутое эльфами. Цыгане говорят, варсель всегда находят под лилией или пасленом, который распускается ночью. Так говорить лучше, потому что проклятье — это вещь. То, что у тебя, — не вещь. То, что ты имеешь, оно — живое.
— Да, — сказал Билли. — Оно внутри, верно? Оно поедает меня изнутри.
— Внутри? Снаружи? — Лемке пожал плечами. Везде. Пурпурфаргаде ансиктет — ты произносишь его в мир, как младенца. Только оно растет быстрее младенца, и ты не можешь убить его, потому что не можешь увидеть его и то, что оно делает.