Андрей покачал головой и встал. Профессор приподнялся в кресле.
– Уже уходите?
– Да, надо идти.
Он поколебался несколько секунд и соврал:
– Я зайду к вам на той неделе.
Профессор оживился:
– Заходите непременно. Мы еще потолкуем. Может, вместе выберемся на дачу и Димку с Аленой Валерьевной прихватим…
Уже у дверей Андрей обернулся.
– Не публикуйте эссе. У вас будут неприятности. Вам, может, ничего и не сделают, но подумайте о Даше и ее матери. К тому же все равно ваш труд в печать не пойдет.
– Да, да…
Профессор растерянно завозился в кресле.
– Вы так думаете?
– Уверен. Вы ведь для этого меня и позвали?
Малышев потупился и снова принялся протирать очки.
– Вы мне так и не сказали… Чем вы собирались закончить вашу работу? Какой выход вы видите?
Профессор взглянул на Андрея, близоруко щурясь.
– Я не вижу выхода. Если только… Это странная, нелепая мысль, пришедшая ко мне во время игры с монеткой. Я сам толком не понимаю…
Малышев поднял монету и поставил ее на ребро.
– Смотрите.
Он резко крутанул пятирублевку большим и указательным пальцами, и маленький кружок завертелся, заплясал, превратившись в серебряную сферу.
Андрей с трудом отделался от Даши у дверей подъезда. Та смотрела преданными собачьими глазами и никак не хотела уходить. Только сурово рыкнув, шрамовник заставил девушку убежать вверх по лестнице. Кажется, на площадке второго этажа она разревелась.
Шрамовник остановился посреди двора и посмотрел на часы. Можно было еще успеть заскочить к Вике – та жила недалеко. Однако идти не хотелось. Опять пятиминутные ласки и скомканное прощание. Вика плакать не будет, это точно, только вот приходить к ней с пустыми руками Андрей не привык. Да и не при параде. Андрей провел рукой по щеке. Пальцы кольнула щетина. Он не брился уже дня три. Утром будили звонками и вызывали в управление, требовали вносить в рапорт бесконечные мелкие поправки. Что-то им там не по душе пришлось в его последнем деле. Шрамовник недовольно поскреб подбородок. Если взять такси, можно успеть к Гагарычу. Там старомодно и просто, там подают отличный кофе в маленьких чашках, и притом работает последняя в Москве цирюльня. Там можно позволить себе расслабиться и хотя бы час-полтора ни о чем не думать. Андрей потянулся так, что хрустнули суставы, и решительно зашагал к въездной арке.
В кафе было пустовато – середина рабочего дня. Со стен глянцевито улыбались фотографии черных саксофонистов. Андрей миновал стойку бара и прошел в комнату, где среди зеркал и высоких кожаных кресел хозяйничал сам Гагарыч. Из динамиков лился знойный джаз. Поговаривали, что сам хозяин некоторое время подвизался в джаз-банде, но неудачно. Длинноносый, рыжеватый и веснущатый, он уже спешил навстречу Андрею.
– Какие люди!
Лошадиное лицо Гагарыча расплылось в улыбке.
– Что будем делать? Стрижка, бритье? Вам, Андрей Дмитриевич, не мешало бы подстричься.
– Побрей пока, а потом видно будет. И попроси там кофе сварить, у меня от этой духоты глаза слипаются.
– Да, жара страшная. Адская жара. Я бывал в Лос-Анджелесе, так вот даже там не так жарко.
Гагарыч мигнул расторопному пареньку-помощнику, а сам уже ловко взбивал пену в чашечке. Брил он по-старинному, преострыми опасными бритвами. Распаривал кожу на щеках собственным травяным настоем, и одеколон у него был тоже свой, сделанный на заказ. Андрею нравился тонкий запах пены, ее нежное пощипывание, нравилось откидывать голову в кресле, подставляя горло под лезвие. Это создавало иллюзию беспомощности, полной беззащитности и зависимости от руки мастера. Расслабляющая, приятная иллюзия.
– И в Алжире жары такой не было, и в Марокко, – продолжал болтать Гагарыч. – Только в Монголии на Халхин-Голе, в первое военное лето – вот тогда была такая же жара, у танков броня горела, и пить хотелось ужасно.
Гагарыч был слегка чокнутым – по крайней мере, его воспоминания наводили на такую мысль. Сам он утверждал, что родился двенадцатого апреля, в День Космонавтики, но какого года, точно припомнить не мог. Возможно, поэтому клиентов в маленькой цирюльне всегда было немного. А вот Андрей любил Гагарыча и доверял ему, как мало кому доверял.
– Мы, помнится, заходили тогда на «курносом» на позиции японцев…
Паренек-подмастерье притащил кофе. Андрей втянул горьковатый аромат и прикрыл глаза. Под ухом гундосил Гагарыч, щеки горели в предвкушении одеколона, и вяло, медленно вращались под потолком лопасти вентилятора. Монетка-монетка крутилась на столе, где-то гудел вертолет, и Митька улыбался из песочницы ощеренным мертвым ртом. Андрей вздрогнул и проснулся.
– Ай, – взвизгнул Гагарыч, отдергивая бритву.
На лезвии темнела капелька крови.
– Ну что ж вы так, Андрей Дмитриевич? Еще бы чуть – чуть – и порезал бы вас. Головку-то держать надо.
– Задремал, – виновато сказал Андрей.
Гагарыч уже прижег ранку одеколоном и махал над лицом Андрея полотенцем.
– Заклеивать не буду – некрасиво получится. Ну, все, неосторожный вы мой человек. Пейте кофе, а то заснете так, и бах – под машину. А я пока за геликоном схожу.
Андрей улыбнулся. Когда-то у него был друг, Виктор. Они учились вместе в школе. Сейчас тот стал довольно известным художником, но в былые времена, еще до того, как Андрей пошел работать в СКР, они часто собирались в мастерской у Виктора. Пили пиво и трепались ни о чем. Однажды заговорили о гениях, и Виктор сказал: «Вот, Андрюха, все говорят: талант, талант. Талант не бережется, талант разбрасывает себя. И правда, талантливые люди начинают черпать из себя смолоду. Им кажется, у таланта нету дна, они спешат поделиться. И часто, чаще, чем кажется, вычерпывают все досуха. А маленький человек, серенький – он не черпает, он все копит. Копит, всю жизнь копит, а жизнь у него горькая, трудная, и много всякого скапливается. И вот однажды он возьмется за перо или за смычок, и как выплеснет все это! И сразу понятно – гений. А он не гений. Он просто много успел скопить»
Гагарыч писал симфонию. Он писал ее много лет, дольше, чем Андрей его знал. Последние несколько месяцев цирюльник все намекал, осторожно, ненавязчиво. Наконец Андрей понял, что Гагарыч хочет, чтобы его послушали. И обещал выслушать. Похоже, тот наконец решился.
«А что, – весело подумал Андрей, – вдруг и вправду – копил в себе человек, копил, и сейчас выплеснет в мир такое, что никому и не снилось».
Гагарыч вернулся, опутанный геликоном. Геликон был похож на сияющую золотую змею, и раструб ее казался змеиным зевом, пожирающим особенно робкого и смиренного кролика. Гагарыч протер лысину, пригладил жидкие рыжие волосы, набрал в грудь воздуха и заиграл. Из зева вырвались жалкие, сипящие звуки, в которых с трудом угадывалась мелодия. Звуки бурлили и клокотали под потолком, Гагарыч отчаянно раздувал щеки – и под этот печальный рев Андрей неожиданно осознал, что его поездка и впрямь ничем хорошим не кончится.