— Что-то ты притихла, — сказал Адам, прислонившись к каменной колонне.
— Чувствую себя не в своей тарелке, — ответила я. — Кажется, что меня вот-вот поразит молнией за то, что я курю и ругаюсь. Или еще хуже — за то, что я беспокоюсь из-за такой ерунды, как перспектива быть сраженной молнией за то, что курю и ругаюсь, когда на самом деле должна чувствовать себя виноватой из-за того, что случилось с тобой, и еще из-за того, что теперь я всех вас подвергаю опасности… И помимо всего прочего, мне нужно придумать, как от них скрыться и куда поехать.
— Ты могла бы просто остаться здесь, — сказал Адам.
— Не могу, — ответила я. — Мне нужно найти одного человека.
Но я не стала говорить ему, кого именно, и не стала говорить ему, каким образом я собираюсь его искать.
— Это связано с книгой? — спросил он.
Я кивнула.
— Если я правильно понимаю, о книге тебя лучше не спрашивать?
— Да. Думаю, тебе лучше вообще забыть о ее существовании.
Адам пожал плечами:
— А. Ну что ж, я рад, что, по крайней мере, увидел тебя снова.
— Да уж, радость та еще, — ответила я. — Посмотри, что с тобой уже случилось.
— Это пустяки, — сказал он, глядя в сторону. — Боль хотя бы реальна.
— Я знаю, о чем ты, — сказала я после короткой паузы.
— Правда? — удивился он.
— Ну, может, и нет, — ответила я, выдохнув дым в холодный воздух. — Но у меня… Не знаю. У меня странный взгляд на вещи. Еще и поэтому я чувствую себя здесь лишней… И вообще-то с тобой — тоже. — Я откашлялась — казалось, я проглатываю слова вместе со слюной и никотином. Все, что я хотела сказать (и чего не хотела — тоже), сократилось до одного-единственного предложения. — Я совершила много плохих поступков.
— Все мы совершаем много плохих поступков.
— Да, но одно дело — забыть поздравить бабушку с днем рождения и совсем другое — то, что делаю я. Я…
— Что бы ты ни делала, для меня это не имеет никакого значения.
Я не могла рассказать Адаму о своей извращенной сексуальности, поэтому просто бросила окурок в снег на газон, и он немедленно провалился в этом месте, мигнув на прощанье, словно глаз чудовища.
— У меня склонность к саморазрушению, — сказала я. — По крайней мере, так это называют в журналах.
— Саморазрушение, — повторил Адам. — Любопытный термин. Думаю, у меня такая же склонность, но в более буквальном смысле. Это то, о чем просит Дао: отречься от себя самого и избавиться от своего эго.
— Так, значит, в каком-то смысле саморазрушение — это хорошо? Интересная мысль.
— Ну, с тех пор, как я потерял Бога…
— Потерял? — переспросила я, едва заметно улыбнувшись. — Какая небрежность!
Черт. Нашла когда шутить. Эриел, ради бога, перестань издеваться над людьми. Но Адам посмотрел на меня ровно одну секунду, а потом, совершенно неожиданно, сделал несколько шагов в мою сторону, прижался ко мне и страстно поцеловал. Я ответила на его поцелуй, хотя понимала, что здесь для этого не место. Его губы прижимались ко мне с какой-то холодной настойчивостью, и в какой-то момент он пустил в ход и зубы — стал кусать мои губы, чуть ли не вгрызаясь в них по-настоящему. Я отстранилась:
— Адам…
— Прости. Но ты меня возбуждаешь.
Я опустила глаза:
— Я не нарочно.
— Неправда.
— Да нет же. Послушай… Я знаю, о чем ты. Мне действительно нравится мужское возбуждение, но ты — совсем другое дело.
— Потому что я умудрился потерять Бога? Или потому что он вообще у меня когда-то был?
— Извини, я тебя перебила. Что ты хотел сказать?
Он вздохнул, выпустив в воздух облачко неуверенности.
— Я хотел сказать, что я потерял Бога, а затем потерял и себя тоже. Я знаю, что религия помогает людям обрести себя, но обрести Бога? Я умудрился потерять вообще все, что имел. Думаю, вот в чем дело. Сколько книг я перечитал — про то, как потерять желания и эго… Все это в буквальном смысле означало умерщвление души. А я оказался к этому не готов. Не готов размышлять о религии и при этом не считать себя ее частью. Библия стала для меня всего лишь обыкновенной книгой, такой же, как любая другая. Я по-прежнему мог читать ее и составлять собственное мнение о том или ином отрывке из нее, но верить в нее больше не мог.
— Уничтожение души. Не лучше, чем саморазрушение.
— Да. На какое-то время мне удалось полностью отречься от себя самого, и это было просто… Но страшно.
— Адам…
— Связываться с другими людьми, терять в них себя самого, становиться с ними «заодно». Это настоящий ад. Кто написал, что ад — это другие?
— Сартр.
— Он прав. Я не понимал, что вырвать из собственной груди душу и начать делиться ею со всеми направо и налево — это совсем не то же самое, что раздавать причастные облатки или сдавать старую одежду в благотворительный магазин. Это скорее то же самое, что пойти ночью в парк, раздеться и ждать, пока кто-нибудь придет и станет на тебя мочиться.
Я подумала о Вольфе и о его тщетных попытках напроситься, чтобы его избили.
— Но ведь не может быть, чтобы все люди были плохими, — сказала я.
— Я не об этом. Я… Я не знаю, о чем я вообще. Я именно это хотел объяснить тебе в ту ночь, но понимаю, что и сегодня у меня выходит не лучше. Я говорил тебе, что у меня был нервный срыв?
— Да. Мне очень жаль. Я…
— Это часть того же самого. Когда разрушаешь свое «я», оно не выдерживает и «срывается». Ты как будто бы подрываешь себя до тех пор, пока совсем ничего не останется. Но я не смог это сделать. Потерпел фиаско. Да, я подорвал себя самого, но потом, еще не успев даже заглянуть в бездну, чтобы увидеть, каково это — не иметь себя, я стал собирать себя обратно. Попытался быть «нормальным» — стал пить и ругаться матом. Было довольно весело. Но теперь я уже не уверен, кто я такой. Я пользуюсь этим словом — «я», но толком не понимаю, что оно означает. Не знаю, где оно начинается и где заканчивается. Не знаю даже, из чего оно вообще состоит.
— Ох. Ну, с этим я могу тебе помочь, — сказала я. — Все в известной нам вселенной состоит из кварков и электронов. Ты сделан из того же, из чего сделана я, — и из того же, из чего сделан снег и камни. Просто комбинации разные.
— Какая красивая гипотеза.
— Так ведь это же правда, — засмеялась я. — Я редко об этом говорю, но это самая что ни на есть чистая правда.
Однажды я вела занятие, на котором рассказывала студентам, как работать со смыслом. Это что-то вроде такого вводного урока, который я провожу, чтобы подвести их к мыслям о Деррида. Мы проходим Соссюра и прочие необходимые вещи, а потом я показываю им «Фонтан» Дюшана — писсуар, который был большинством голосов признан самым важным произведением искусства двадцатого века, — и спрашиваю их, искусство это или нет. В последней группе большинство студентов настаивали на том, что писсуар не может быть искусством — двое или трое даже всерьез рассердились и принялись рассуждать о Пикассо и о том, что их дети и те рисуют лучше, чем он, и еще — о недавней инсталляции, завоевавшей приз Тернера, — пустой комнате, в которой то гас, то загорался свет… А я-то думала, что это будет совсем несложное занятие. Ведь мне всего-навсего хотелось показать им, что вещь под названием «писсуар», под которой все мы понимаем то, во что писают мужчины, отличается от вещи под названием «картина» лишь тем, что в языке она обозначена другим именем. И ответ на вопрос, относится ли что-нибудь из них к категории «искусство», зависит от того, каким образом мы определяем искусство. Но студенты все никак не могли понять, о чем это я, и, помню, я была страшно разочарована. Я подумала: «Да пошли вы. Сидела бы я лучше сейчас дома и пила кофе». Я объяснила им, что все на свете состоит из одних и тех же кварков и электронов. Атомы — разные. Понятное дело, есть атомы гелия, а есть — водорода и все остальные, но они отличаются друг от друга лишь количеством кварков и электронов, из которых состоят, и в случае с кварками — еще тем, верхние они или нижние. Я объяснила, что, таким образом, писсуар вполне можно сравнить с той же «Моной Лизой». То, что они привыкли считать реальностью, является реальностью лишь с привычной им точки зрения. А под мощным микроскопом писсуар и «Мона Лиза» будут выглядеть совершенно одинаково.