Все извилистые закоулки основного дома я облазил уже давно, каморку за каморкой, чуланчик за чуланчиком — и там, где мне разрешалось, и там, где нет, так что мне не понаслышке были знакомы крутые винтовые лестницы, где любой другой сломал бы и руки, и ноги, но я уже узнавал голоса говорящих предметов и представлял себе все укромные закуточки. Наш Дом-на-Свалке, как мы его называли, в действительности был не единым раз и на века поставленным строением, а состоял из множества других, поглощенных им по мере роста. Когда дедушка приобретал новую недвижимость где-нибудь за пределами Свалки, он обыкновенно распоряжался ею так: былой дом разбирался на части, перевозился сюда и потом пристраивался, прикручивался, прибивался, приклепывался или привинчивался к старому, отныне составляя с ним единый ансамбль. Так что в нашем доме, в самом сердце Великой Свалки, имелись самые настоящие лондонские крыши, башенки, классные комнаты, танцплощадки, кухни, пристройки, лестницы и много-много печных труб. В былые времена, когда кучи мусора еще позволяли ориентироваться на местности, по ним пробирались целые караваны, груженные разного рода добром, для Дома и Семьи. Бродя среди этих осколков старого Лондона, я ощущал себя его первооткрывателем. Я листал старые книги, прикасался к вещам, которые еще помнили былых владельцев, и время от времени находил даже имена, нацарапанные на стенах, а кое-где — и на мебели. Людям свойственно хоть как-нибудь запечатлевать свои имена в качестве непреложного свидетельства своего бытия. Сколь удивительны были для меня эти имена! Они мне виделись ключами к тайнописи большого нескучного мира. Как я любил странствовать по этим уголкам Большого Лондона, хотя и понимал, какие в них зияют бреши! Это как с зубами: если вместо зуба зияет брешь, о том, какими они были в целости, можно лишь догадываться. Так и я строил свои догадки по тем остаткам, которые мог исследовать, а что было на месте зияющих брешей, да и сколько их было, мне оставалось лишь предполагать. Имелись в нашем доме и сущие развалюхи, и палаты былых дворцов — все поглотил Дом-на-Свалке, так, что место нашего жительства нынче не только простиралось во все стороны, но и состояло из множества других мест. Лишь остов, к которому все цеплялось и который не каждый бы уже нашел, оставался все тем же, что и столетия назад — столько, сколько домом владели Айрмонгеры.
Представители нашего рода посторонних к себе не подпускали. Айрмонгеры жили лишь с Айрмонгерами, а чистопородный Айрмонгер — это вот что: несгибаемое упрямство, общая угрюмость и непроницаемое, как у игрока в покер, лицо. Нас, таких Айрмонгеров, была целая орда: кузины и кузены, тетушки и дядюшки, бабушки и дедушки всех возрастов и габаритов — и все связаны кровными узами. Естественно, содержание такой оравы Айрмонгеров, коих надо было и обуть, и одеть, и накормить, требовало целой армии прислуги. Прислуга набиралась тоже из Айрмонгеров, но не из чистопородных, а из полукровок. Если, скажем, в далеком прошлом кто-либо из Айрмонгеров почему-то был женат на чужой, то следующие поколения могли идти по стопам родителей, но рассчитывать на полнокровное Айрмонгерство им не приходилось. Сколько в доме было слуг, даже прикидывать не берусь, ведь были среди них такие, что роились в своих сотах где-то глубоко в погребах, а были и такие, что копошились далеко на Свалке — ни те, ни другие наверх не поднимались.
Итак, будучи уже наверху, я пробирался коридором, бóльшую часть которого, как я понимаю, стащили с какой-то фабрики в Килбери, как вдруг весь дом содрогнулся от основания до крыши. Я успел ухватиться за стену и удержался на ногах, ощущая толчки. За толчками последовал душераздирающий визг. Этот визг мог бы напугать кого угодно, но только не Айрмонгера: дело обычное — так подъезжал дедушкин паровоз.
С утра паровоз отходил от Дома-на-Свалке маршрутом на Лондон, а возвращался уже затемно, всякий раз лязгом тормозов и воем паровозной трубы приводя в содрогание весь дом. Поезд подходил к платформе в подвалах дома, откуда дедушка поднимался на лифте, приводимом в движение несчастными мулами, которые никогда не видели дневного света. Дом-на-Свалке соединялся с далеким городом подземкой, что проходила аккурат под просторами дома.
Мой дед, Амбитт Айрмонгер, носитель Предмета в виде серебряной плевательницы, куда он с великой точностью мог посылать свои плевки, и был тем, кто властвовал над всеми нами. По велению службы дед то и дело ездил туда-сюда; когда он уезжал, весь дом вздыхал с облегчением; по мере же того, как день клонился к закату, дом начинал изнывать в тревожном ожидании дедова возвращения. Когда слышался вой приближающегося локомотива, дом взвизгивал в ответ и вздрагивал всем своим естеством. Потом все опять затихало.
Так вот, когда все утряслось, я двинулся дальше. Мой путь пролегал склизкими коридорами, которые перемежались маленькими клетушками — те, видимо, служили жилыми комнатами в свою бытность в том, большом, мире, откуда и были перетянуты к нам. Так, во всяком случае, я про себя решил в пору моих предыдущих странствий по здешним местам. Да и что еще я должен был думать, если нигде, кроме Дома-на-Свалке да куч перед ним, никогда не бывал?
Я решил, что здесь мне будет покойнее, нежели внизу, а одиночество, залог покоя, можно разделить со знакомыми насекомыми, снующими по своим делам, грызунами и блохастой нечаянной чайкой, что ненароком забилась в дом, а теперь никак не может выбраться. Но едва я забрел в комнату, где в былой жизни обитал некий мелкий торговец из Хэкни, как в тишине послышался приглушенный торопливый шепот. Он означал лишь одно: здесь был кто-то еще, а выдавало его имя.
— Томас Кнапп.
В тот же миг в глаза мне ударил свет, лампа колыхнулась и чуть не задела мое лицо.
На меня объявлена охота
— Эй, кто там? Ты что тут делаешь? А ну, выходи на свет!
Из темноты выплыл младший ключник, наш весьма отдаленный родственник Ингус Бриггс, что, впрочем, было предсказуемо, ибо имя Томас Кнапп носил его предмет рождения, рожок для обуви из черепашьего панциря. Мистер Бриггс был известен прежде всего коллекцией булавочных подушечек, что содержались у него в гостиной (подобная была Предметом девушки, в которую он был влюблен). Как-то раз в припадке откровенности он показал мне свою коллекцию и даже пытался уболтать меня воткнуть пару-тройку булавок в подушечку — занятие, которому, как я подозреваю, он с упоением предавался каждый вечер по завершении трудового дня. За вечер он мог вогнать в подушечку не одну сотню иголочек-булавочек[3], находя в том, как по-разному они проникают в материю разнообразной фактуры, ведомую одному лишь ему отраду. Бриггс был личностью мелкой, но блестящей. Пока он был мал (а таким он и остался), старики Бриггс, небось, обрабатывали его каждый день, ежеутренне и ежевечерне, не только средством для натирания медных пуговиц, но и какой-нибудь серебрянкой, таким образом тщась увидеть в нем свое любящее отражение.