— Точно такой же вечер, — прошептал он, — и моросит мелкий дождь. В этот час прозвонил колокол… да…
И здесь гулкий бронзовый звон разбил сумрак старинного дома.
Жоан Геллерт вскочил с диким воплем. Неужели сейчас лампа осветит безобразное лицо кузена Пассеру, который снова спросит рому и снова расскажет невероятную историю?
Нет. Это явился старый Барнабе, весьма разгневанный.
— Прошу прощения, месье. Проклятые мальчишки дергают колокол. В конце концов, я пожалуюсь месье мэру.
Жоан Геллерт облегченно вздохнул и благородно заступился за шалунов.
— Оставьте, Барнабе. Надо принять во внимание молодость преступников.
Словно бы неумолимые клещи отпустили сердце: на радостях Жоан открыл поставец с напитками, достал наудачу какой-то графин и налил полный стакан.
Это был ром.
Он никогда не пил рома и новая схожая подробность слегка обеспокоила его. Тем не менее, в память о кузене Пассеру, он выпил, и, войдя во вкус, налил еще стакан.
С непривычки он сразу ощутил головокружение, тщательно загасил трубку и, откинувшись в глубоком кресле, задремал.
Сон отличался легкостью и непостоянством, так как он проснулся от бумажного шелеста: ему показалось, что перелистывают книгу.
Он не очень-то любил чтение, и книги редко покидали библиотечные полки; сейчас он протер глаза, еще раз протер, но реальность была неоспорима: на столе, где оставались только лампа и пепельница, лежала раскрытая книга.
Жоан тотчас узнал «Проповеди» Гортера.
— Невозможно, — пробормотал он, полагая, что сонное сознание еще не обрело ясности, однако новый сюрприз отличался роковой конкретностью.
Он точно помнил, что загасил свою трубку, и тем не менее тонкая синяя спираль дыма изгибалась вокруг лампы.
— Невозможно, — повторил он. — Моя трубка давно остыла.
И здесь ему попался на глаза маленький стеклянный шкапчик: он зажмурился, снова посмотрел… да… дверца была открыта.
Жоан машинально пересчитал трубки с фарфоровыми чашечками: раз, два… шесть… Одной недоставало.
По другую сторону стола имелось еще кресло, которое кузен Пассеру занимал каждый вечер и которое хозяин запретил выносить.
Рассеянный свет лампы едва достигал кресла, и все же в полумраке угадывалось колебание тени, очертание человеческой фигуры. Нет, слава Богу, ничего.
— Пей ром после этого, — поморщился Жоан. Последние спокойные слова, последняя уверенная интонация.
Ужасающее зловоние заполнило пространство, невыносимая волна, казалось, исходящая от гниющей падали, ворвалась в беззащитное горло.
Жоан с трудом поднялся, добрался до лестницы и, задержав дыхание, как ныряльщик, перепрыгивая ступени, вбежал в свою комнату и закрылся на ключ.
Потом, задыхаясь, прислушался.
Ничего. Сначала грузное молчание придавило уснувший дом, затем родился звук — далекий и неопределенный.
Затем звуковое переживание уточнилось: по ступеням лестницы шлепало нечто мокрое, хлюпающее, как если бы громадная губка ожила и обрела возможность ходить.
Она брякнула о закрытую дверь, будто груда мокрого белья: струйка зловония просочилась в замочную скважину и превратилась в голос:
Как я… Как я… Пополам… Съеден… Сгнить!
Ах, этот голос!
Жоан Геллерт жизнь бы отдал, чтобы услышать туземную тарабарщину, но нет! Нет…
Это был голос кузена Пассеру.
* * *
На рассвете Жоана разбудил Барнабе. — Месье, полюбуйтесь-ка, что мы нашли на пороге входной двери. Мы с Катрин считаем, что это оставили вчерашние озорники, правда, ни она, ни я ничего не заметили в темноте.
Три кокосовых ореха, доверху наполненных крупным жемчугом.
* * *
Болезнь разразилась неожиданно и без всяких симптомов. Когда Жоан проснулся одним прекрасным майским утром, его лицо покрылось волдырями, которые начали гноиться еще перед приходом врача. Вскоре он буквально купался в гное и сукровице. В конце первой недели ухо отпало и по черепу пошли красные и коричневые полосы.
Он был донельзя обезображен: даже преданные слуги боялись приблизиться по причине отталкивающего запаха, исходившего от тела. Специалисты из Лейдена и Амстердама, покинув комнату больного, устроили консилиум.
— Вы обратили внимание на любопытную деформацию рук? Заметили образование перепонок между пальцами? Безусловное сходство с утиной лапой.
— И как понять странный колорит эпидермы? Кофе с молоком! Честное слово, я решил, что передо мной метис или малаец.
Тетя Матильда, которая набралась храбрости и вошла к племяннику, воскликнула:
— Но это не он! Это какой-то негр!
Он умер через три недели: по словам врачей, тело прогнило так, cловно много месяцев пролежало в могиле. И когда Жоана Геллерта приподняли, чтобы положить в гроб, его тело переломилось пополам.
Жан Рэ: Поиск Черной Метафоры
Литературная критика — занятие неблагодарное, и ее необычайное распространение в наше время — еще одно свидетельство кризиса современного переживания. Ассимиляция, систематизация литературы, ярлыки, оценки, реклама — все это вполне соответствует всеядному характеру цивилизации третьего сословия и «рыночному» восприятию искусства. Речь идет не о замечательных мастерах критицизма, которые, обладая немалым творческим потенциалом, создают литературоведческие и эссеистические артефакты, но о поденщиках литературной индустрии, штампующих гениев, великих писателей и прочих чемпионов беллетристики. О них долго говорить не стоит, но следует сказать пару слов о традиционной науке о литературе. Проблематичность ее аргументации и методики стала очевидна не вчера: разделение литературного процесса на «школы и направления», напоминающие «отряды и виды» зоологии, констатация влияния писателя и влияния на писателя — все это создает «общую картину», в которой никак не присутствует уникальность той или иной творческой парадигмы. Феноменологическая критика и структурный анализ в силу своей крайней специфики не годятся для репрезентации автора «широкому читателю». Впрочем, что такое «широкий читатель»? Это выражение, рожденное в тумане демагогических мозгов, разгадать невозможно, так как любой текст подразумевает избранного читателя, исключая надписи на стенах и лозунги, кои направлены просто в космическое ничто. Поэтому удобнее всего, даже рискуя навлечь странный упрек в субъективизме, поразмыслить над книгой вместе с воображаемым читателем, изложить свободные впечатления вне всякой дидактики и поучения.