Уже светало на востоке низкого неба. Сквер все еще обмирал, стихал, остывал. В черных шумливых кронах, в сплетенье острых оголенных сучьев и мешанине мокрых погнивших листьев, в густой завязи кустов, свалянной траве и опавшей листве словно затаивалась, засыпала до новой ночи и нового буйства возрождающаяся древняя нечисть.
Когда мужик в черном пальто исторгнул в нее горячее густое семя, и семя густой кислотой расплескалось по ее влагалищу, тогда Альбина застонала и распахнула глаза. Наваждение похоти исчезло вмиг, бесследно, — она отжимала от себя чужую косматую голову с зажмуренными глазами, утонувшими в морщинистых складках глубоких глазниц.
Человек повалился назад, прочь с ее раскоряченного тела, все еще пребывая в экстазе. А она, взвизгнув, узнала в атакованном ею прохожем колдуна, затряслась от страха и от ненависти (еще неотчетливо понимая — к нему или к матери, или ко всем) и кинулась бежать прочь.
И, укрывшись в дальних кустах бузины, она изошла всем, что смог выдавить и выплеснуть из себя ее организм. Желтая рвота, жидкое дерьмо и пенистая моча смешались в одну лужицу. Из смеси выныривали и расползались длинные белые черви с крупными головками и круглыми глазками без век. Черви мгновенно вгрызались в землю, исчезая на глазах, а когда Альбина схватила одного, тот взорвался в ее кулаке, как стручок гороха, снова окатив ее измазанное и измученное тело зловонием. Во всяком случае, поняла она, это были не глисты...
Она взвыла, пробежалась, вертя головой. Нашла у деревянного ящика с песком брошенную метлу (обломанный черенок с уцелевшими прутьями в расхлябанной связке), просунула метлу между ног и пружинистым прыжком вознеслась вверх, к черным тучам, к холодному чистому воздуху и густому пару, которые смыли всю слизь, весь пот и смрад с ее худого измученного тела. Свистел ветер, в дырах облаков блистал огнями Эрмитаж, крепости, жилые кварталы; вдали метались зигзаги желтых молний; кричали шнырявшие в потоках воздуха птицы. Она поняла, что с ней проделали, — какого зародыша ей предназначили мать Ванда и идолы Исхода выносить в себе, — новое дитя Исхода. Ни кричать, ни протестовать, ни даже плакать она не могла, лишь ледяной холод помогал ей пестовать свое обреченное, бесконечное горе.
— Откуда ты взялся?
— Вот, понимаешь ли, мальчуган, отпустили меня на часок. С условием, конечно: пообещал пивка свежего или поллитра белой достать. А тут гляжу — рассвет, и день выходной нынче. Так что не выйдет.
— Здесь с выпивкой уже без проблем. Ларьки круглосуточно отпускают, и супермаркеты опять же. Пиво в банках, водка финская и немецкая. Если, конечно, у тебя деньги и материальное обличие найдутся.
— Шучу я, шучу. Нам не до выпивки там.
— А где там? Старик церковный, кореш твой, все Сведенборгом-духовидцем зачитывался, верил, что тот правильно места отдаленные описывает. Жарили тебя или потрошили? Что меня ждет?
— Как бы попонятнее, и не проболтаться притом, потому как негоже... Тоскуем мы там, почти самостоятельно и добровольно. Томимся. Паршивое это занятие, мальчуган, особливо ежели навсегда. Гарантировано. Я на тебя временами мог поглядывать. Дивился, правду говорю, как ты тут порезвился в этот срок. Под конец лишь скурвился, но я не виню.
— Так ты за мной пришел? Я не боюсь, я даже рад.
— Не совсем. И оставь дурацкую манеру задавать прямые вопросы. Видишь, как меня трясет и мнет от них. Наперво передаю тебе привет от твоих родителей, и от папаши, и от мамаши.
— Зачем? Я их не помню.
— Мне ведь без разницы. Наказали, передал. Во-вторых, честно скажу, иначе теперь не могу: тебе пора закругляться. Ты в силах продлить эту тягомотину, вот ведь какой здоровенный да страшный стал. Черным-черно все в тебе. Даже я таким не был. Можешь, как консерва на полку подвала, лечь в своем лесочке и протянуть еще сотню лет замшелой колдобиной. Не стоит этого делать. Судьба твоя определилась, но не завершена, концовочку сбацать осталось. Шаг — или в пустоту, или к нам, или...
— Я уже понял, что ты явился опять подбивать меня на разборки и драчки. Мне насрать на ваши дела: твои, ведьмины, поповские. А ты все никак не уймешься. И кто я им, разбуженным, сам посуди? Соломина, мураш, козявка.
— Сила не определяется количеством, а результат не определяется силой. Важна лишь цена. Сними с шеи шнурок с оберегом. Если помнишь, поп тебе его от меня передал. Там камень завернут. Надо проглотить камень и идти к ним, сам знаешь куда. Можешь и не идти. Правильно говорили: направо — головы не сносить, налево — в живых не остаться, а прямо — сгинешь бесследно. Этот шаг хуже всего, если не готов. Если не касается и не греет, то выброси камень, рыбам скорми.
— Наверно, выброшу.
— Твой выбор. Самое последнее: не убивай мою дочь.
— Елы-палы, я ведь так и понял, что Альбина твоя.
— Да, моих кровей, и каяться тут поздно. Ты тоже кой-чего наплодил, колдун.
— В ней мое семя, а я не хочу, не позволю, чтобы кто-то еще повторил меня, мою проклятую судьбу. Слышишь?
— Да, да, — голос стал глуше. — Но там без тебя выправится. Успей свои дела завершить. Прощай...
— Стой, — крикнул колдун. — Мне столько всего надо сказать! Я двадцать лет ждал встречи, я вызывал тебя, а ты, хитрый лис, не соизволил явиться. Я все отдал вам, весь истратился. Был ли смысл? Или моя жизнь для вас, для них, для этой зевающей бездны, стихии, ничего не значила? Что, зачем вы со мной проделали? Во что я превратился, что стало с теми, кого убил и кого убили из-за меня? Зачем все было нужно? Ведь им, тем, кто ползает по этому асфальту, сидит в этих кирпичных и бетонных коробках, им этого не требовалось, они и Исхода просто не заметят, как не заметили, что он грозил, что он начался. Я был добрым, я любил почти всех, я на многое надеялся, ждал. Искал людей, искал хорошего дела, искал разума и пользы. Что я нашел? Дано ли мне успокоиться? Кто простит меня? Зачем подвиги и свершения, если они причиняют столько страдания, обрекают на одиночество и на проклятия земли и неба? Ответь же, адская душа. Ответь, кочегар, или я сумею дотянуться до твоего забвения и вырвать тебя сюда, чтобы ты корчился и сох и взывал к небу рядом со мной!..
Большой белый клуб дыма, повисший среди корявых стволов старых тополей, как приспустивший и измятый воздушный шар, начал быстро рассеиваться и терять выпуклое, громадное изображение лица старого истопника Кузьмича. Лицо то в продолжение последней речи колдуна уже приняло равнодушный, как у глухонемого, вид. А потом клуб дыма распался на прозрачные струйки и расползся по скверику двора. Колдун понял, что остался неуслышанным, выругался и тяжело поднялся с бордюра пустого, замусоренного фонтанчика, где и сидел во время диалога с призраком.