Ее пальцы дернулись и резинка порвалась. Она отлетела, и она вскрикнула, не зная от расстройства или страха. Но действительно, с чего бы ей бояться? Двадцать семь лет брака и он никогда не прикладывал к ней руку, кроме как для ласки. Только несколько раз, он поднимал свой голос на нее.
Телефон звонил снова… и снова… а затем оборвался на середине звонка. Теперь он оставит сообщение. Снова не застал тебя! Проклятие! Позвони мне, чтобы я не волновался, хорошо? Номер…
Он также добавит номер своей комнаты. Он ничего не оставлял на волю случая, ничего не считал само собой разумеющимся.
Что по ее мнению абсолютно не правильно. Это походило на одно из тех чудовищных заблуждений, которые порой возникало из глубин человеческих мозгов, отличаясь отвратительным правдоподобием: что кислотное расстройство желудка было началом сердечного приступа, головная боль опухолью головного мозга, и невозможность Петры позвонить в воскресенье ночью означало, что она попала в автокатастрофу и лежала в коматозе в какой-то больнице. Но эти заблуждения обычно приходили в четыре утра, когда мучала бессонница. Не в восемь часов вечера… и где же эта чертова резинка?
Наконец она нашла ее, лежащей за коробкой каталогов, куда она больше никогда не хотела заглядывать. Она положила ее в свой карман, начала вставать, чтобы поискать другую, не помня, где она была, и ударилась головой об основание стола. Дарси заплакала.
Круглых резинок не было ни в одном из ящиков рабочего стола, и это заставило ее заплакать еще сильнее. Она вернулась через крытый переход, с пугающими, необъяснимыми удостоверениями личности в кармане ее халата, и вытащила резинку из кухонного ящика, где она держала все виды полуполезного хлама: скрепки для бумаг, шнурки для хлеба, магниты для холодильника, которые потеряли большую часть своего напряжения. На одном из них надпись гласила, Дарси Лучше Всех, и это был подарок на Рождество от Боба.
На кухонном столе, лампочка на телефоне настойчиво мигала, сообщая сообщение, сообщение, сообщение.
Она поспешила обратно в гараж, не придерживая вороты своего халата. Она больше не чувствовала внешний холод, поскольку тот, что внутри был сильнее. А еще был свинцовый ком, в ее кишках. Растягивающий их. Она догадывалась, что ей нужно в туалет, и поскорей.
Ничего. Потерпи. Притворись, что находишься на магистрали и следующая остановка через двадцать миль. Сделай это. Положи все обратно, как было. Затем сможешь…
Затем она могла что? Забыть это?
Маловероятно.
Обернув удостоверения резинкой, она поняла, что водительские права каким-то образом оказались снова сверху, и назвала себя тупой сукой… бранное слово, за которое она отвесила бы Бобу пощечину, если он когда-нибудь попробовал бы сказать его ей. Не то, чтобы он когда-либо говорил.
— Тупая сучка, но не связанная сучка, — пробормотала она, и судорога пронзила ее живот. Она опустилась на колени и замерла, ожидая пока это пройдет. Если бы здесь была ванная, она бросилась бы к ней, но ее не было. Когда судорога неохотно отступила, она переложила карты, в том, что она была вполне уверена, было правильным порядком (донор, библиотека, водительские права), затем положила их в коробку Запонки. Коробку обратно в тайник. Болтающаяся часть плинтуса плотно закрыта. Коробка каталогов вернулась туда, где была, когда она споткнулась об нее: слегка выдвинута. Он никогда не заметит разницу.
Но была ли она уверена в этом? Если он был тем, кем она думала — чудовищно, что такая мысль должна быть у нее в голове, когда всего полчаса назад всего чего она хотела, были новые батарейки для, будь он неладен, пульта — если он им был, тогда он был осторожен в течение долгого времени. И он был осторожен, он был опрятен, он был из тех чудаков что все — полирует, все — чистит, но если он был тем, что будь они неладны (нет, прокляты) эти пластиковые карточки, казалось, предполагали он был, то тогда он должен быть сверхъестественно осторожным. Сверхъестественно наблюдательным. Хитрым.
Это слово, о котором она никогда не думала в связи с Бобом до сегодняшнего вечера.
— Нет, — сказала она гаражу. Она вспотела, ее волосы прилипли к лицу в непривлекательных колосках, ее охватила судорога, и руки дрожали как у человека с болезнью Паркинсона, но голос ее был странно спокойным, необыкновенно невозмутимым. — Нет, это не он. Это — ошибка. Мой муж не Биди.
Она вернулась в дом.
Она решила сделать чай. Чай успокаивал. Она наполняла чайник, когда телефон снова зазвонил. Она бросила чайник в раковину — бум, звук заставил ее слегка вскрикнуть — затем пошла к телефону, вытирая влажные руки о свой халат.
Спокойствие, спокойствие, сказала она себе. Если он может хранить секрет, смогу и я. Помни, что есть разумное объяснение всему этому…
О, действительно?
…и я просто не знаю, какое. Мне нужно время, чтобы подумать об этом, вот и все. Итак: спокойствие.
Она подняла трубку и весело сказала:
— Если это ты, красавчик, то приезжай. Мой муж уехал из города.
Боб засмеялся.
— Эй, дорогая, как дела?
— Держу нос по ветру. А у тебя?
Долгая пауза. Во всяком случае для нее, хотя возможно, она была не больше нескольких секунд. В ней она услышала какое-то ужасное завывание холодильника, и воду, капающую из крана на чайник, положенный ею в раковину, удары собственного сердца — этот последний звук, казалось, раздавался из ее горла и ушей, а не из груди. Они были женаты так долго, что стали почти полностью настроены друг на друга. Это происходило в каждом браке? Она не знала. Она знала только свой собственный. Кроме того, теперь ей стоило задаться вопросом, знала ли она хотя бы его.
— Ты забавно говоришь, — сказал он. — Таким низким голосом. Все хорошо, милая?
Она должна была быть тронута. Вместо этого она была напугана. Марджори Дюваль: имя не просто висело перед ее глазами; оно, казалось, мигало, как неоновая вывеска бара. На мгновение она потеряла дар речи, и к ее ужасу, кухня, которую она так хорошо знала, дрогнула перед нею, по мере увеличения слез в ее глазах. Та судорожная тяжесть также вернулась в ее кишечник. Марджори Дюваль. Вторая группа, положительный резус. Хани-Лейн 17. Другими словами: эй, милая, как твоя жизнь, держишь нос по ветру?
— Я думала о Брендолин, — услышала она свой голос.
— О, детка, — сказал он, и сочувствие в его голосе, было всем Бобом. Она знала это хорошо. Разве она не привыкала к этому раз за разом с 1984 года? Даже еще раньше, когда они еще ходили на свидания, и она осознала, что он был тем самым? Конечно, осознала. Поскольку он ухаживал за ней. Мысль, что такое сочувствие могло быть просто сладкой глазурью на отравленном пироге, была безумной. Тот факт, что она сейчас лгала ему, был еще более безумным. Если это так, то это еще более безумно. Или возможно безумие было уникально, и не было никакой сравнительной или превосходной формы. И о чем она думала? Ради бога, о чем?