Штернберг с трудом встал, пошатываясь.
Женщина слегка приподняла свой длинный шест, похожий на древко копья без наконечника, и утвердила в снегу прочнее, чтобы вновь на него опереться. Незнакомка была очень высока — ростом, пожалуй, Штернбергу до подбородка, если не выше, — при его-то двух целых и пяти сотых. Она носила нечто вроде короткой, неправильного покроя, накидки из густого серовато-белого меха. Под накидкой — груботканое белое платье чуть ниже колен, подпоясанное широким кожаным ремнём с медными бляхами, смахивающим на музейный экспонат; ноги обуты в меховые сапоги. Женщина была стройна, даже худа (какой-то агрессивной, поджарой худощавостью) и длиннонога, с широкими плечами и широкими сильными бёдрами, очертания которых чётко вырисовывались под платьем. Самым поразительным в незнакомке были роскошные, белые как лён волосы, укрывшие её до самых бёдер подобно второй накидке, и ещё лицо: в светлых, как замёрзшая вода, глазах с косым разрезом, высоких твёрдых скулах, угловатости, первобытной красоте было что-то такое — острое, резкое, царапающее — не то кошачье… не то волчье…
Штернберг не мог расслышать ни единой мысли женщины. Отшельница, местная колдунья? Нетающий лёд её пронзительных светло-голубых глаз — это было так странно, так зловеще-знакомо…
Штернберг невольно отшатнулся от тени мелькнувшей где-то в сумерках сознания догадки — и вдруг получил такой удар палкой по левому запястью, что в затянутом тучами небе на миг вспыхнули солнце и звёзды. Удар пришёлся точно по тому месту, до сих пор болезненному, которое весной сорок третьего медики собирали буквально из осколков, — и горячей вспышкой отозвался в раненом плече.
— За что?! — ахнул Штернберг, прижимая к себе правой рукой несчастную левую. Только не руки. Только не руки. Кости целы? Вроде целы… Чёртова психопатка, с чего вдруг она взбесилась? Штернберг отскочил от нового замаха. Палка со свистом рассекла воздух, разгоняя шарахнувшиеся во все стороны снежные хлопья.
Женщина двинулась прямо на него, ожесточённо пластая съёжившийся воздух длинной крепкой палкой с полустёршимся сложным орнаментом — которая служила ей, видать, и посохом, и оружием, вроде как у странствующих буддийских монахов. Штернберг, отступая и увёртываясь, выхватил из кобуры пистолет и пальнул в воздух для острастки.
— А ну угомонись сейчас же, не то следующая пуля тебе достанется! — рявкнул он.
Ни на выстрел, ни на предупреждение беловолосая бестия не обратила ни малейшего внимания. Своей палкой она орудовала отточенно-ловко, с пугающим профессионализмом, а в сосредоточенном выражении её угрюмого лица не было ничего, кроме глухой деловитой злобы.
Штернберг отскочил, уворачиваясь от очередного удара, и снова выстрелил — на сей раз пуля взметнула фонтанчик снежной пыли у самых ног женщины. Бестию не испугало и это. Уже в следующее мгновение она выбила пистолет из руки Штернберга и замахнулась снова. Он перехватил палку (едва не вскрикнув, так отдалось болью в раненом плече) и рванул из рук женщины, вращая и выкручивая. Незнакомка неожиданно легко отдала оружие, но в тот миг, когда Штернберг в замешательстве сжал палку в руках, не зная, что делать дальше, бестия белой молнией бросилась вперёд и с разворота врезала ему ногой в пах. Шинель смягчила удар, но Штернберга всё равно переломило пополам от адской боли. Палку у него мгновенно отобрали и ей же сначала со всей силы ткнули в раненое плечо, а затем вбили в затылок едкую серую муть, на какое-то время сплошь застлавшую глаза.
Штернберг лежал на боку и чувствовал, как капающая из носа кровь точит снег под щекой. Его сделали, как последнего желторотого сопляка. И, главное, кто сделал-то? Психованная баба с дрыном…
У бестии, похоже, ещё и имелись какие-то свои принципы. Лежачих она не била. Она снова встала неподалёку, по-мужски широко расставив длинные сильные ноги, оперлась на посох и принялась смотреть. В её льдистых глазах была бездна жестокого звериного любопытства. Она напоминала кошку, играющую с добычей. Штернберг, едва не потерявший сознание от удара по голове, долго не шевелился, и бестия в конце концов нетерпеливо потыкала его палкой в бедро — вставай, мол, развлечение только начинается.
Штернберг лежал, подобрав ноги и спрятав на груди драгоценные руки, и думал: концлагерь. Именно так, от самой земли, смотрит на мир заключённый, сбитый с ног надзирателем. Именно так заключённый поджимает конечности в жалкой попытке защитить самое уязвимое — живот, пах, промежность — от надзирательских сапог. Именно вот это заключённый видит над собой — безнадёжно непонятное, тупо любопытствующее, бессмысленно жестокое, бессмысленно всевластное, бессмысленное.
Бестия поднесла конец палки к его лицу. Штернберг не выдержал — зажмурился, закрыл ладонями глаза. Бестия выдернула из-под его ладоней очки, подцепив посохом за дужку, подбросила их, поймала, повертела в руках, уронила на землю и придавила ногой, словно растаптывая большое насекомое. В снегу глухо хрустнули стёкла.
Снег, лес, небо — всё растворилось в белом мареве. Но женщина виделась режуще-отчётливо, даже лучше, чем через очки. Всё прочее было неразличимо и уже несущественно.
— Значит, ты и есть страж Зонненштайна, да?.. — вполголоса спросил Штернберг. — Почему же ты пришла именно теперь, не раньше? Почему? Что тебе нужно?
Бестия глядела на него с холодным отвращением. Она ничего не произносила — и, тем не менее, Штернберг услышал ответ, словно бы ворохом опавших листьев прошелестевший в его сознании, — даже не столько слово, сколько образ:
Умри
Штернберг сразу ощутил бесконечную скуку, бесконечную усталость.
— Слушай, ну сдался тебе мой труп, — утомлённо сказал он. — Ты и так едва не сломала мне руку, чуть не вышибла мозги, энергетический удар и не считаю. Неужели мало?.. Позволь мне вернуться, позволь закончить начатое.
Бестия презрительно скривилась.
Вставай
Дерись
Умри как мужчина
Штернберг тяжело вздохнул. Сначала Эдельман, теперь эта. До чего же они все надоели.
— Да не буду я вставать, — сообщил он, — мне и так хорошо. Я, может, полежать хочу. У меня всё тело болит. А если я встану, ты мне, чего доброго, опять пониже пояса двинешь. Ты ведь даже не представляешь, насколько это больно. К тому же, если ты такими целенаправленными ударами в итоге сделаешь меня скопцом, то мой род по мужской линии прервётся, а ему, между прочим, почти полторы тысячи лет. Тебе, вообще, не совестно?
Бестия даже как-то растерянно моргнула: очевидно, её повергла в полное недоумение забота противника о мелочах, в свете обрисованной ему перспективы совершенно уже незначительных.