Солнце стояло еще высоко, и послеобеденный зной не прошел, а в пустынной зале Чистилища преображенские унтера пропускали по кружечке: сегодня им было идти в ночной наряд. Мысли же их витали этажом выше, где угрюмый Цыцурин готовил зеленый стол к игорному действу.
Из всех младых преображенцев только князь Антиох шампанеи здесь не пил, картами не занимался, а рассуждал о серьезном, рассеянно крутя снятой с лица маской.
— Русский народ, судари мои, лет через сто… Да нет, почему через сто? Через пятьдесят, через двадцать — русский народ сотворит такую словесность, иже[48] есть литература, коей не было у классических народов древности!
Его собеседником был граф Рафалович, который тоже не держал в руке кружки с шампанеей. На нем был умопомрачительный кафтан черного атласа с серебряным шитьем.
— Хе-хе! — посмеивался Рафалович. — Князья Кантемиры, что вам все Россия да Россия. А бывали ли вы, например, в Лондоне?
— Он у меня спросил, — Сербан указал кружкой в атласную грудь Рафаловича, — стану ли я, молдаванин, сражаться против Англии или Франции, ежели они воевать начнут с Россией…
— Ну да, ну да, — засуетился Рафалович. — Вы знаете, сколько доброго желает Англия вашей молдавской отчизне!
— Добра-то желает, — воскликнул Сербан. — А султану нас постоянно продает! Отец покойный рассказывал…
— Ну и что ты на это ответил? — перебил его Антиох.
— Я в политике не разбираюсь, но за такие вопросы обещал ему голову проломить!
— О-ох! — так и присел граф Рафалович, а Холявин захохотал, показывая все свои великолепные зубы.
В это время Цыцурин вышел на площадку лестницы, приглашая гостей пожаловать. Преображенцы загомонили, двинулись фалангой.
— Эй, пиита российский! — Евмолп подхватил Антиоха. — Неужели и сегодня не сыграешь?
— Оставь его, — сказал Сербан. — Он карты называет «пестрыми пучками», а за мною ходит только для того, чтобы надо мною висеть, как бремя совести. Эй, пиита, раз сам не играешь — раскошеливайся! Дай хоть полтинничек, так хочется пару ставок сорвать.
— Берите у меня, — предложил Рафалович. — Могу одолжить кому угодно и на какой угодно срок.
Они выстроились вокруг стола, покрытого зеленым сукном, на котором были разбросаны цветные фишки и нераспечатанные колоды карт. Никто не начинал: денег ни у кого не было.
Антиох, стоя за спинами игроков, говорил Рафаловичу;
— С тех пор как отец увез нас сюда, мы стали сыновьями России. Я говорю вам это, граф, как есть твердо и прошу мне более вопросов об этом не задавать. Мы такие же русские, как, например, вот Евмолп Холявин, уроженец славного города Мценска…
— Гляньте, — сказал Сербан, — какие карты промыслил наш великий Цыцурин! Короли похожи на взломщиков, а валеты на карманных воришек.
— Слушай все-таки, Сербан… — не отставал от него брат. — Не играл бы ты… Нянюшка наша про тебя дурной сон видела.
— А у меня, — закричал Сербан, подкручивая ус, — есть предчувствие, что именно на эту колоду мне повезет!
— Что тебе всё карты и карты… — с досадой сказал Антиох. — В Кунсткамере, был я вчера, такие привезли книги…
Преображенцы оглушительно захохотали и затянули на церковный лад:
— «Умен, как поп Семен, книги продал, карты купил, сел в овин и играет один!»
— А ну, — накинулся на брата Сербан, — давай деньги или проваливай отсюда!
— Осмелюсь вновь предложить… — робко вступил Рафалович, позванивая мощной.
— Эх, была не была! — воскликнул Холявин. — Возьму кредит у чужеземного графа! Это вам, сударь, не философский ли камень помогает?
На бедного Антиоха никто внимания не обращал, хотя он и вирши обличительные читал, сиречь сатиры:
— «Из рук ты пестрые пучки бумаг не выпускаешь. И мечешь горстью мозольми и потом предков твоих добытое добро…»
— Валет, валет! — завопили преображенцы, видя, что у Сербана пошла не та карта. — Обмануло тебя твое предчувствие!
Проигравший Сербан смущенно теребил ус. Брат подал ему фляжку с ромом, но Сербан молча пошел к Рафаловичу за ссудой.
Господин в матросской одежде некоторое время наблюдал за игрой, потом, видя, что внимание всех отвлечено проигрышем Сербана, приподнял портьеру и проник во внутренние покои.
В старой Москве да и в Санктпетербурге в голову не пришло бы без спроса проникать в домашние покои. Но здесь вольный дом, потому-то он и называется вольным, что каждый волен в нем делать что угодно.
— Что угодно? — спросила Зизанья, встретив «господина матроса» под аркой, которая вела внутрь.
Через ее курчавую голову он обратился прямо к маркизе, сидевшей на кушетке. Показал ей новенький двухрублевик: можно ли разменять на серебро и сколько берут за размен?
В руках маркизы Лены был все тот же таинственный инструмент — кифара, или гитара. Она пощипывала струны, и получалась мелодия странная, словно жалоба на неведомом языке.
— Нет, — сказала она, даже не взглянув на вошедшего. — Деньги меняют не у нас. По царскому указу деньги меняют только на гостином дворе.
И продолжала наигрывать, а гость достал брелок с алмазом и попросил принять в залог.
— Деньги, знаете ли, очень нужны.
Маркиза наконец подняла лицо от струн и взглянула на него исподлобья.
— Сударь мой, кто же поверит, что вы, хозяин Санктпетербурга, вы нуждаетесь в деньгах?
Девиер кинул матросскую шляпу с лентой на стол и без приглашенья уселся рядом на кушетку. До сих пор они изъяснялись по-французски, теперь он сказал ей по-русски:
— Твои бумаги подложны, девка, берегись!
Маркиза отвернулась, черная волна ее волос рассыпалась по плечам. Она выслала Зизанью и отвечала по-французски:
— Вы невежливы, сударь. Мои документы удостоверены миссией его величества короля португальского. Скоро ожидается прибытие посла, и я тщусь надеждой быть представленной к российскому императорскому двору.
Девиер вскочил. И не закричал, нет, — сказал с той страшной выразительностью, которая — он знал по многолетнему опыту — при допросах действует сильнее всякого крика:
— Ты врешь! Ты не знаешь и единого слова по-португальски!
А она грустно этак улыбнулась, вновь принялась за гитару, взяла аккорд. Мелодия ударила Девиера прямо в сердце. Это же песня его детства! Ее играла на такой же гитаре нищая цыганка с Лоскутного причала, ее пели по вечерам девушки-рыбачки под аккомпанемент океанского прибоя: «Зачем, цветок, зачем, лилейнолепестковый, расцвел ты у дворца, у самых у ворот…»
И она наигрывала на чаровнице-гитаре и смотрела на Девиера снизу вверх, а в черных зрачках ее билось-пульсировало — что? Страх? Презрение? Насмешка?
Девиер взял со столика колоду карт гамбургской печати, где короли действительно были похожи на грабителей, а дамы на торговок, тасовал ее, рассматривал, чтобы дать себе время принять решение.
Прежде чем войти сюда в матросском обличье, он окружил дом своими клевретами. Они ждут только сигнала, чтобы ворваться и учинить то, что учиняется в подобных случаях.
Но неудачен сегодняшний день, отменно неудачен! Как бывший юнга и как нынешний гроза санктпетербургских воров, Девиер был суеверен. Началось с краха бутурлинской затеи, кончится черт знает чем… Генерал-полицеймейстер медлил с сигналом, хотя каждая жилочка его сыщицкой души молила: сигнал!
А эта поддельная маркиза с глазами как пламень ада — есть такое, действительно португальское выражение: «о фейо негро да инферно» — черное пламя ада! Видывал женщин Девиер, видывал — поверьте… Не говоря о бедной толстухе Анне Даниловне, даже блондинка Елисавет со всем ее обаянием юности, — все они уступают этой неведомой жар-птице, на которую и глаз поднять невозможно!
Эх, ее бы сейчас в застеночек, на подвесочку, да пройтись хорошим кнутиком раз-другой… Да спросить с пристрастием: где ты, девица, хранишь деньжонки, похищенные твоими людьми у пугливого Красавчика? Или: а зачем ты, синьорита, крадешь философские камни, утеху ученых и царей?
Но нет, дыба не для ее изнеженного стана, и кожу ее не попортят кнутом. А ты, Антон Девиер, в давно минувшей категории времени — Тонио да Виейра, всамделишный матрос флота Соединенных Провинций, — что забыл свою былую ловкость, оцепенел как истукан?
Девиер наугад вытянул две карты. Это оказались шестерка бубен и шестерка треф — пустые хлопоты! Генерал-полицеймейстер шлепнул себя по губам, чтобы не рассмеяться, и кинул колоду на стол.
Закатное солнце глядело прямо в окна, слепя глаза. Шум подъезжавших экипажей слышался все чаще, в игорном Раю назревала очередная драка. А маркиза Лена все наигрывала, баюкала виденьями далекой страны:
— «Зачем, цветок, зачем, лилейнолепестковый, расцвел ты у дворца, у самых у ворот? Вот мчится принц, прекрасный и суровый, и конь его тебя копытами сомнет!»