Сейчас может показаться, что Жак был настолько простодушным и так доверял мне, что сам попросил меня пойти в его кабинет и взять там уже не помню что. На письменном столе я увидела перенесенный туда конверт. Рядом находился блокнот. Я почти уверена, что конверт был вскрыт и лежал поверх фотографий, частично прикрывая их; и наоборот, уже не помню, был ли открыт блокнот, позже я убеждала Жака, что открыт, но теперь в нашем общении ложь и правда перемежались так резко и неожиданно, что память моя иногда просто не способна восстановить истину. На негативах оказалась запечатлена молодая обнаженная женщина, которая фотографировала собственное изображение в зеркале; она сидела на полу, широко расставив ноги, а живот был как у беременной. На последнем негативе из этой серии между ногами у нее лежал ребенок. Я узнала в женщине знакомую Жака, с которой несколько раз сталкивалась. Неважно, был ли блокнот открыт или закрыт, он не привлек бы моего внимания, будь эти фотографии иного рода. На последней исписанной странице Жак говорил о путешествии в провинцию, которое собирался совершить, и выражал сожаление, что Бландин — вовсе не та женщина, которую я только что увидела на фотографиях, — не сможет поехать с ним. «Как эта девушка хороша собой!» — восклицал он, прежде чем описать, как он ее хочет.
Мне очень редко казалось, что между Жаком и другой женщиной вспыхивала сексуальная искра; либо это должно было как-то проявиться в моем присутствии, либо какой-то незначительный факт или третье лицо должны были дать мне подсказку. Но обычно вызванные этим волнение или беспокойство длились недолго. Жак занимал в моей жизни такое прочное место и наши отношения были настолько ровными, что для волнений и беспокойства просто не оставалось места. И не могу вспомнить, чтобы я испытывала тревогу, разглядывая снимки обнаженной женщины в зеркале и читая слова, выражающие досаду и желание. Подсознательно я подавила в себе мысль: «Вот подтверждение возникших у меня подозрений». Я сдерживала нарастание этого особенно острого рода страдания, поскольку понимала, что основания для него существуют уже давно, а я просто старалась не замечать их. Закон гласит, что интенсивность страдания пропорциональна периоду ослепления. Мне кажется, я могу сказать, что эти фотографии и строки в блокноте не вызывали у меня никаких чувств: ступор — вот лучшая защита, которую может привести в действие психика, если какое-то событие угрожает спровоцировать слишком сильную боль.
В моей памяти всплыл некий обобщенный образ, который не могли изменить никакие ссоры: спокойный и уравновешенный Жак — полная противоположность моей истеричности. Вероятно, этот образ частично был создан письмами, которые он мне писал перед тем, как мы съехались, предостерегая от последствий моей сексуальной вседозволенности. Но этот источник был глубоко и прочно забыт; уже много лет я не думала об этих письмах и наверняка не смогла бы в тот момент сопоставить характер Жака в том виде, как он предстал мне в этих письмах, с несочетавшимися с ним фотографиями и дневником. В то время, когда произошли события, о которых я рассказываю, мы так безмятежно прожили вместе уже много лет, что у меня никогда не возникало необходимости ретушировать придуманный мною образ Жака, существовавший в моем сознании. Я также никогда не оказывалась в положении, когда была вынуждена искать в его поведении и словах нечто подозрительное.
Я вернулась в гостиную, не испытывая никаких чувств, лишь некое предвкушение. Что же касается предвкушения, могу только сказать, что в последующие дни оно вызывало с моей стороны целый ворох вопросов, сопровождавшихся слезами и отравивших наши отношения на долгие месяцы и даже годы. Впрочем, я так и не сумела правильно сформулировать их, поскольку мне бы хотелось, чтобы он ответил на них еще до того, как я раскрою рот или даже взгляну на него.
Я упомянула о фотографиях, но не рассказала о блокноте. В качестве объяснения Жак сообщил мне, что он по-отечески опекает одну девушку. Она же хотела предъявить ему доказательства своей беременности. Он посчитал ее поступок странным, так как никогда не проявлял интереса к мироощущению беременной женщины, и в это я легко поверила. Я сама на полном серьезе предложила ему некое удобоваримое объяснение. Поскольку незадолго до этого он опубликовал свой роман с репродукцией картины Курбэ Происхождение мира[5] на обложке, возможно, она тоже захотела поиграть перед зеркалом в Происхождение мира. Я гладила ладонью поверхность стола, за которым мы сидели, и размышляла.
Чтобы снять напряжение, мы пошли ужинать в Музыкальное кафе. Мне нравится это место, напоминающее штифт, вбитый между авеню Жана Жореса с его стандартными зданиями, но слишком широкого и торжественного по ночам, когда утихает движение, и зеленой массой парка Вилет, с разбросанными вдалеке и скрытыми от глаз отдельными постройками, редкими полосками света, всплесками музыки, приносимыми оттуда дуновеньями ветра. Я еще больше полюбила это место после того вечера, когда на роскошно-сером, чуть искусственном, фоне я могла наблюдать распад личности той мечтательной или лукавой, неразумной или наивной девушки, которая, несмотря ни на что, была счастливой спутницей Жака Априка. Это не значит, что этот ресторан навевает на меня ностальгические воспоминания о той, какой я была до этого вечера. Вовсе нет. Скорее, и что, наверное, покажется удивительным, в глубине души я радуюсь, когда память воскрешает мои ощущения от этой потери. С некоторым самолюбованием я снова представляю себе, как мои конечности отделяются от тела, перестав повиноваться приказам мозга (такая опасность угрожала мне, когда, направляясь в туалет, я должна была толкнуть слишком тяжелую для меня дверь), что-то похожее могло случиться и во время нашего разговора, когда мое сознание как-то необратимо расслаивалось. Тщательное отделение моего «я» от себя самой было похоже на сдирание пластыря — осторожно, медленно, всухую, позволяя каждому сантиметру кожи сначала ощутить острую, но мгновенную боль, а потом ее резкое ослабление, и в конце концов испытать что-то похожее на удовольствие. Когда я возвращаюсь сюда, я всегда переживаю ощущение той же боли, которую испытала здесь много лет назад, но также я осознала, что затухание боли удерживает ее на высшей точке, когда она легче всего переносится.
Я не в состоянии воссоздать в памяти ни тот ужин, ни наш разговор. Я наверняка пыталась вновь старательно собрать воедино мозаику нашей совместной жизни, но в моем сознании четко запечатлелось лишь грустное событие, которое только что потрясло ее до основания. Кроме того, что я рассказала о распаде собственной личности, я очень ясно запомнила неловкое движение Жака, когда он опрокинул бокал вина и облил меня, и его приглашение пойти с ним на следующий день на показ моды — демонстрацию нижнего белья, где Бландин выступала в качестве манекенщицы. Я так и не призналась, что прочитала последнюю страницу дневника.
Жак отправился в путешествие в провинцию, и тогда я начала просматривать все его дневники. Я могла прочесть их тысячу раз до этого, когда открывала ящики его письменного стола в поисках карандаша или листка бумаги. Я знала, что это его записи, но они никогда не вызывали моего любопытства. Самые свежие были сделаны на страницах филофаксов[6] в черных обложках, а более старые, некоторые из них относящиеся к периоду до нашей совместной жизни, были разрозненными и написанными на разной бумаге, возможно, выбранной по толщине или плотности, а некоторые листки — из ностальгических воспоминаний о школьных тетрадках. Один лист был странной формы, длинный, как в старых бухгалтерских книгах. Почерк — одинаково мелкий, сжатый, занимал всю страницу, без полей. Какое-то время Жак вел электронный дневник. Для меня это оказалось проще: обнаженная перед зеркалом обозначалась там только инициалом Л.; достаточно было нажать «найти», и появлялись все ссылки на его посещения мастерской художника, когда девушка — его ассистентка — бывала там одна. В целом дневник этот велся достаточно конспективно, содержал мало развернутых предложений, но тем не менее мне удалось выудить весьма конкретную информацию, например, что ему нравилось трахаться с Л. на старых одеялах, в спешке разбросанных по полу мастерской. Разумеется, я не читала все от начала до конца. Я разработала способ беглого чтения, выискивая в тексте женские имена.
Также в ячейках стеллажа, где вперемешку были свалены письма, мой глаз научился различать конверты, надписанные женской рукой. Я освоила технику перемещения этих писем пачками, чтобы потом их легче было вернуть на место, почти не нарушая первоначального беспорядка. Я осторожно вынимала часть писем и застывала. Я концентрировала внимание и включала взгляд. Я медленно изучала почерк в углу писем, торчащих из стопки. Только когда мне казалось, что я увидела что-то многообещающее или что-то подозрительное, я клала пачку на пол и вытаскивала из нее конверт, письмо или открытку, прикинув перед тем на глаз, на сколько сантиметров, скорее даже миллиметров они выступают наружу и под каким углом, чтобы потом аккуратно положить их на место. Это были нелепые предосторожности. Жак был слишком погружен в общение с людьми и миром в целом, что, как я видела, входило в его повседневную задачу; устремив свой взор на предметы, которыми он манипулировал, но в то же время отвлекаясь от них, поскольку мысленно перечитывал страницу только что закрытой книги или созерцал невидимого собеседника, с которым продолжал разговор, он был столь же невнимателен к местонахождению вещей, насколько я была наблюдательна в двойном смысле — и как созерцатель, и как участница. Я могла бы вести свои расследования безо всяких предосторожностей, он все равно бы ничего не заметил. Даже если бы я что-то опрокинула или засунула куда-то важный документ, он разозлился бы только на самого себя, обвинив себя в неуклюжести или рассеянности. А значит, мои старания не оставить и следа своей деятельности, мое чрезмерное стремление к совершенству в искусстве шпионажа требовали иного объяснения.