Пифиада, разумеется, становится на сторону подруги. «Это не человек, а камень» — таково ее мнение; «тебе нет извинения, ведь ты сама испортила его».
Наконец и Лисию удается вставить слово. Он отвечает упреком на упрек и заявляет, что у Иоэссы вообще нет никаких оснований жаловаться, потому что недавно он застал ее в объятиях другого. Встав на спину другу, он забрался в ее окно, подкрался к ее кровати и заметил, что она спит не одна, что с ней лежит еще кто-то; ощупав незнакомца, он убедился, что это — «безбородый, по-девичьи нежный юноша, без волос на теле и сильно надушенный».
Маленькая драма ревности завершается удовлетворяющей всех развязкой, когда выясняется, что мнимым юношей был не кто иной, как подруга Иоэссы Пифиада, которая, чтобы не оставлять подругу в печали, провела с ней ночь. Однако Лисия это удовлетворяет не полностью; «Но на нем вовсе не было волос, и как же тебе удалось за шесть дней отрастить такие густые волосы?», — все еще сомневается он. «Да ведь это объяснить проще простого. Из-за некоторой болезни ей пришлось остричь волосы, и с тех пор она носит парик. Докажи ему, сними парик, пусть узнает, кем был в действительности тот юноша, к которому он меня приревновал». Пифиада так и делает, после чего решено устроить пир в честь примирения, в котором должна участвовать и Пифиада — без вины виноватый объект лисиевой ревности. Она охотно соглашается, с тем, однако, условием, что Лисий никому не откроет ее тайны.
В тринадцатом диалоге разглагольствует Miles gloriosus — тщеславный, якобы овеянный славой, но совершенно пустой вояка. Громогласно, с бесконечной напыщенностью, противореча сам себе, он похваляется своими героическими деяниями, в чем ему живо подыгрывает его столь же глупый и пустоголовый друг Ксенид. «Все это правда, — говорит последний, — да ты и сам знаешь, сколь усердно просил я тебя не подвергать свою драгоценную жизнь такой опасности. Ведь я не смогу больше жить, если ты падешь на поле боя». Комплимент друга подвигает великого полководца на дальнейшее хвастовство. Но здесь обнаруживается поразительный эффект психологически тонкой сатиры. Вместо того чтобы подпасть под очарование его подвигов, на что он вполне естественно надеялся, чуть более гуманная и не лишенная образованности гетера заявляет, что не желает иметь ничего общего с таким кровожадным головорезом, и немедленно дает ему отставку. О том, что получилось в итоге, пусть поведает сам Лукиан:
«ЛЕОНТИХ: Но я смело выступил перед строем, вооруженный не хуже пафлагонца, весь тоже в золоте, так что сразу поднялся крик и с нашей стороны, и у варваров. Ибо и они меня узнали, как только увидели, особенно по щиту, и по знакам отличия, и по султану. Скажика, Ксенид, с кем это меня тогда сравнивали?
КСЕНИД: С кем же, как не с Ахиллом, сыном Фетиды и Пелея, клянусь Зевсом! Тебе так шел шлем, и так горел пурпурный плащ, и блистал щит.
ЛЕОНТИХ: Когда мы сошлись, варвар первый ранил меня слегка, только задев копьем немного повыше колена; я же, пробив его щит пикой, пронзил ему грудь насквозь, потом, подбежав, быстро отсек мечом голову и возвратился с его оружием и его головой, насаженной на пику, весь облитый его кровью.
ГИМНИДА: Фу, Леонтих. Постыдись рассказывать о себе такие мерзости и ужасы! На тебя нельзя и смотреть без отвращения, раз ты такой кровожадный, не то что пить и спать с тобой. Я, во всяком случае, ухожу.
ЛЕОНТИХ: Возьми двойную плату!
ГИМНИДА: Я не в силах спать с убийцей.
ЛЕОНТИХ: Не бойся, Гимнида, это произошло в Пафлагонии, а теперь я живу мирно.
ГИМНИДА: Но ты запятнанный человек! Кровь капала на тебя с головы варвара, которую та нес на пике. И я обниму такого человека и буду целовать? Нет, клянусь Харитой, да не будет этого! Ведь он ничуть не лучше палача!
ЛЕОНТИХ: Однако, если бы ты видела меня в полном вооружении, я уверен, ты бы в меня влюбилась.
ГИМНИДА: Меня мутит и трясет от одного твоего рассказа, и мне чудятся тени и призраки убитых, особенно несчастного лохага, с рассеченной надвое головой. Что же, ты думаешь, было бы, если бы я видела самое это дело, и кровь, и лежащие трупы? Мне кажется, я бы умерла! Я никогда не видела даже, как режут петуха». [перевод Б. Казанского]
После этих и немногих других слов («Прощай, герой и тысяче-начальник, продолжай убивать, сколько тебе заблагорассудится») Гимнида решительно отворачивается от сочащейся кровью похвальбы и бежит к своей матушке. Наш хвастун, рвение которого только распалилось, пытается восстановить отношения с ней при помощи Ксенида. Последнему известно, что большинство подвигов приятеля — чистая выдумка, и лишь после того, как хвастун весьма неохотно сознается в том, что беззастенчиво преувеличивал, и просит передать свое признание Гимниде, вновь появляется некоторая надежда на то, что вскоре он будет держать ее в своих объятьях.
Четырнадцатый диалог настолько важен для знания описываемой нами среды, что мы приведем его целиком:
«ДОРИОН: Теперь, когда я стал беден из-за тебя, Миртала, теперь ты не пускаешь меня к себе! А когда я приносил тебе подарок за подарком, я был для тебя возлюбленным, мужем, господином, всем! И вот, так как я прихожу с пустыми руками, ты взяла себе в любовники вифинского купца, а меня не принимаешь, и я простаиваю перед твоею дверью в слезах, между тем как он один проводит с тобой ночи напролет, лаская тебя, и ты говоришь даже, что ждешь от него ребенка!
МИРТАЛА: Досада меня берет с тобой, Дорион, особенно когда ты говоришь, будто делал мне много подарков и стал нищим из-за меня! Ну, сосчитай-ка, сколько ты мне дарил с самого начала.
ДОРИОН: Ладно, Миртала, давай сосчитаем. Первое — обувь, что я привез тебе из Сикиона, две драхмы. Клади две драхмы.
МИРТАЛА: Но ты спал тогда со мной две ночи!
ДОРИОН: И когда я возвратился из Сирии — склянку финикийского душистого масла, клади две драхмы и на это, клянусь Посейдоном!
МИРТАЛА: А я, когда ты уходил в плаванье, дала тебе тот короткий хитон до бедер, чтобы ты надевал его, когда гребешь. Его забыл у меня кормчий Эпиур, проведя со мной ночь.
ДОРИОН: Эпиур узнал его и отнял у меня на днях на Самосе — после долгой схватки, клянусь богами! Еще луку я привез с Кипра и пять сельдей и четырех окуней, когда мы приплыли с Боспора, сколько это выйдет? И сухарей морских в плетенке, и горшок фиг из Карий, а напоследок из Патар позолоченные сандалии, неблагодарная ты! А когда-то, помню, большой сыр из Гития.
МИРТАЛА: Пожалуй, драхм на пять наберется за все это.
ДОРИОН: Ах, Миртала! Это все, что я мог дарить, служа наемным гребцом. Но теперь-то я уже командую правым рядом весел, а ты мною пренебрегаешь? А недавно, когда был праздник Афродисий, разве не я положил серебряную драхму к ногам Афродиты за тебя? И опять же матери на обувь дал две драхмы, и Лиде вот этой часто в руки совал, когда два, когда четыре обола. А все это, если сложить, — все богатство матроса.
МИРТАЛА: Лук и селедки, Дорион?
ДОРИОН: Ну да. Я не мог привозить лучшего. Разве я служил бы гребцом, если бы был богат? Да я собственной матери никогда и одной головки чеснока не привез! Но я хотел бы знать, какие у тебя подарки от твоего вифинца?
МИРТАЛА: Первое — видишь вот этот хитон? Это он купил. И ожерелье, которое потолще.
ДОРИОН: Это? Да ведь я знаю, что оно давно у тебя!
МИРТАЛА: Нет, то, которое ты знаешь, было много тоньше, и на нем не было изумрудов. И еще подарил эти серьги и ковер, а на днях две мины. И плату за помешение внес за нас. Это тебе не татарские сандалии да гитийский сыр и тому подобная дрянь!
ДОРИОН: А того ты не говоришь, каков он собой, тот, с которым гы спишь? Лет ему, во всяком случае, за пятьдесят, он лыс, и лицо у него цвета морского рака. А что за зубы у него, ты не видишь? А сколько в нем приятности, о Диоскуры, особенно когда он запоет и начнет нежничать настоящий осел, играющий на лире, как говорится. Ну, и радуйся ему. Ты его стоишь, и пусть у вас родится ребенок, похожий на отца! А я-то уж найду себе какую-нибудь Дельфину или Кимвалию, или соседку вашу флейтистку, или еще кого-нибудь мне по средствам. Ковры-то, да ожерелья, и плату в две мины не все мы можем давать.
МИРТАЛА: Вот-то счастлива будет та, которая возьмет тебя в любовники. Ведь ты будешь ей привозить лук с Кипра и сыр, возвратясь из Гития!» [перевод Б. Казанского]
Пятнадцатый и заключительный диалог показывает брутальные последствия ревности, выливающейся в дикие сцены побоев, которые, несомненно, не ограничиваются расквашенными носами и жестокими увечьями. Героем этого диалога также является хвастливый воин.
Если «Разговоры гетер» Лукиана позволяют нам глубже проникнуть в жизнь и нравы греческого полусвета, то другие письменные источники дают немало дополнительных и весьма любопытных подробностей. Так, у Афинея (xiii, 573с) мы яитаем: «Как свидетельствует также историк Хамелеонт в книге о Пиндаре, в Коринфе издревле существовал обычай, по которому город, возносящий молитвы Афродите во время великого шествия, привлекает к участию в нем как можно больше гетер, и они молятся богине, а позднее присутствуют также на жертвоприношении и жертвенном пире. Это совершается в память о том времени, когда перс подвел свои огромные полчища к храму Афродиты, куда прошли также и гетеры, молясь об освобождении отечества, что подтверждают также историки Феопомп и Тимей. Когда впоследствии коринфяне установили богине посвятительную плиту, которую можно видеть и поныне, с именами гетер, прошествовавших тогда к храму, Симонид сочинил такую эпиграмму: