возмущенно восклицает Альцест и тут же говорит, что свершившаяся несправедливость дозволяет ему
Кричать, что на земле царит неправда злая,
И ненавидеть всех отныне, не скрывая.
Впервые создается образ общественного борца и трибуна, чья главная цель — бросить в лицо общества горькие слова истины, во всеуслышанье сказать:
Везде предательство, измены, плутни, льстивость,
Повсюду гнусная царит несправедливость.
С такой речью Альцест обращается к своему приятелю Филинту. Последний же призывает Альцеста смириться с несовершенством человеческого рода и руководствоваться в своем поведении здравым смыслом, а не порывами сердца. Мольер, который сам нередко выводил на сцене здравомыслящих людей учителями жизни, теперь, в обстановке ожесточенной идейной борьбы, понимает унизительность позиции Филинта. Указывая на безнадежность борьбы против пороков, гнездящихся в обществе, здравый смысл полагал, что разумнее, охраняя себя от дурных проступков, жить, приноравливаясь к общественному мнению. Но такая философия, по существу, была не так уж далека от двуличия Тартюфа.
Яростный враг всякой кривизны души, Альцест отвечает Филинту:
Но раз вам по душе пороки наших дней
Вы, черт меня возьми, не из моих людей.
Своего героя Мольер изображал не столько в борьбе с реальными носителями зла, сколько в ожесточенных столкновениях с идейным противником, — смысл этой дуэли был очень важен: скрещивались разные концепции жизни.
Примиренчеству Филинта Альцест противопоставлял совершенно иные правила поведения:
Нет! Мы должны карать безжалостной рукой
Всю гнусность светской лжи и пустоты такой.
Должны мы быть людьми; пусть нашим отношеньям
Правдивость честная послужит украшеньем;
Пусть сердце говорит свободно, не боясь,
Под маской светскости трусливо не таясь.
Вспомним, что слова эти говорились в накаленной атмосфере борьбы за «Тартюфа», в которой поведение самого Мольера меньше всего напоминало осторожную позицию Филинта.
«Должны мы быть людьми» — это восклицание Альцеста было как бы ответом на фанатический вопль Оргона, называвшего «человеком» Тартюфа. В представлении «мизантропа» истинные люди — совсем иной породы:
Я родился с душой мятежной, непокорной,
И мне не преуспеть средь челяди придворной.
Дар у меня один: я искренен и смел,
И никогда людьми играть бы не сумел.
Кто прятать мысль свою и чувства не умеет,
Тот в этом обществе, поверьте, жить не смеет.
Драматизм ситуации был тем большим, что одинокий и отчаянно протестующий человек становился в чем-то смешным. Его мизантропия делалась навязчивой страстью: презирая светское общество, он сгоряча клял уже все человечество, а неукоснительно сохраняя свою непримиримую позицию, приобретал славу неисправимого упрямца и хмурого человека.
В век рационализма и утонченной куртуазии такая пылкая и неуравновешенная натура в чем-то была даже комичной, и Мольер, сам исполнявший роль Альцеста, не скрывал этой стороны характера своего героя. Натуре Альцеста недоставало сдержанности: в любовных тирадах (он страстно любил умную, но холодную красавицу Селимену) и в литературных спорах (он критиковал светские вирши маркиза Оронта) чувства его перехлестывают через край, и он, оставаясь прав, сам легко попадал в смешное положение. Но не эти моменты определяли характер Альцеста, наделенный столь большой силой драматического напряжения, что именно на этом примере особенно заметно, что высокая комедия «нередко близко подходит к трагедии» (А. Пушкин). И это сближение происходит не только в силу драматического напряжения действия, но и в чисто театральном плане: динамика действия «Мизантропа» основана на тех же приемах острейших словесных столкновений, на борьбе противоположных идейных и нравственных концепций, что определяло театральный механизм жанра трагедии.
Вслед за «Мизантропом» Мольер пишет «Скупого» (1668), с центральным образом скряги Гарпагона, по силе сатирического накала сопоставимого только с фигурой Лицемера. Образ Скупого, созданный еще на заре классового общества римским комедиографом Плавтом и не раз повторенный в драматургии Возрождения, лишь под пером Мольера обрел наибольшую полноту: настало время, когда золотой кумир уже не нуждался в защитных масках и мог не считаться с моралью; пренебрегая сословной иерархией, он открыто и нагло господствовал над всем обществом. Одержимость Гарпагона вполне им осознана: он считает ее разумной и даже гордится ею, ибо может на деле испробовать могущество своего бога. Сознание Скупого целиком фетишизировано: не человек владеет золотом, а золото владеет человеком, его помыслами, чувствами, всей его жизнью. Отсюда и рождается комизм этой мрачной фигуры. Живя лишь для того, чтобы копить деньги, дрожа над каждым грошом, Гарпагон превращается в раба своей мелочной страсти. Он теряет всякий здравый смысл, становится маньяком скаредности и всеобщим посмешищем. Но при этом Скупой страшен, потому что в его руках сила всех сил буржуазного общества — деньги.
Отныне обличение уродующей силы денег становится важнейшей стороной творчества Мольера. В комедии-балете «Жорж Данден», завершающей рассматриваемое нами пятилетие, магической силой денег пытается воспользоваться зажиточный крестьянин Данден. Деньги позволяют ему обзавестись знатной женой и породниться с аристократами. И пусть он умней и честней новых родственников-дворян, все равно его человеческое достоинство унижено, потому что превосходство его определено не душевными качествами, а наличным капиталом. Доведенный до отчаяния цинизмом супруги и издевками аристократов, он готов броситься в колодец, а зал хоть и сочувствует бедняге, но одновременно и смеется над ним, приговаривая: «Tu l’as voulu, Georges Dandin»[10]. A театральные маски берут незадачливого крестьянина в свой веселый хоровод, и стихия карнавала тут не случайна: это остроумие площадной сцены, которое пускает свои стрелы в мужика, позорно утратившего свое человеческое достоинство и крестьянскую честь.
Наступил победный 1669 год — «Тартюф» с триумфом шел на парижской сцене Мольера; через год в Версале был показан со всей пышностью «Мещанин во дворянстве». В этой комедии-балете, как и в предсмертном «Мнимом больном», Мольер продолжал обличать новых хозяев жизни, самодовольных буржуа. Разжиревшие богатеи, Журден, возжелавший во что бы то ни стало быть аристократом, и Арган, помешавшийся на ценности здоровья своей особы, вдвойне комичны — и потому, что утеряв всякий разум, становятся «дойными коровами» для тех, кто потакает их причудам, и главным образом потому, что осмеяние страсти — у мещанина одворяниться, а у здоровяка излечиться, — остроумно использованы теми героями, которые выражают позицию автора и театра.
В обеих пьесах атмосферу комедийного действия разогревал раскатистый женский смех: служанка Николь громче всех хохотала над господином Журденом, а служанка Туанета, смеясь, дралась с господином Арганом подушками, им обеим веселым смехом отвечал зрительный зал. В театр врывалась стихия вольного веселья площади, и реальное действие комедии переходило в грандиозный розыгрыш ополоумевших мещан. Журден попадал в водоворот пародийного церемониала возведения в высший дворянский сан «мамамуши», а Арган становился центром «издевочного» посвящения в «мудриссими докторес, медицине профсссорес». На незадачливых героев напяливали шутовские колпаки, их колотили палками, заставляли творить всякие глупости и повторять любую чушь — и всё под видом ритуала «посвящения».
В этих карнавальных импровизациях инициаторами розыгрышей, управителями игр и главными исполнителями пародийных ролей были слуги. Их действия в финалах мольеровских комедий становились акциями буффонной Немезиды. Бесстрашно высмеивая, укоряя и стыдя своих господ, они, может быть, нарушали бытовую правду взаимоотношений челяди и хозяев, но зато великолепно передавали дух боевого протеста, смелость и здравость народных суждений, насмешку и презрение к паразитирующим господам жизни. И совершать все это им было тем легче, что они сохраняли в себе двуединство реальных образов и персонажей народной сцены. И если эволюция характера слуги (и служанки) в комедиях Мольера шла по линии усиления реалистических элементов роли, то ни один из этих типов не терял своей первородной связи с карнавалом и фарсом.
Мольера всегда одушевлял принцип обнаженной театральности, открыто и увлеченно творимой игры, свойственной народной сцене. Знаменательно, что Маскариль, первый мольеровский слуга, по своей эстетической природе больше лицедей, чем реальный персонаж, находится в прямой связи с последним и самым современным творением Мольера этого рода — со Скапеном.