— Скорее уж оно меня… случилось как-то заблукать, два дня ходил кругами, думал, что уже все, а тут, гля, усадебка. И ворота этак гостеприимно распахнуты. В нынешних местах, ежели тебя так старательно куда зазывают, то надобно тикать что есть мочи. Я и тикал… а она мне вновь на дорогу и вновь… и после уж совсем сил не осталось. Решил, что один Хельм где богам душу отдать, на болотах аль тут… вот и познакомились. Занятное местечко… в прежние-то времена князьям Сигурским принадлежало. Слышал?
— Читал.
Старый род, иссохший. И помнит Себастьян едино герб — венец из падуба над мертвой головой. А еще помнит, что были Сигурские ведьмаками, да не простыми, но королевской старой крови. И баловались всяким, о чем и ныне-то вслух говорить не принято. После той войны только и выжила что старая княгиня. Преставилась она задолго до Себастьянова рождения на свет, зато помимо всего прочего оставила презанятные мемуары… вот только и в них не рассказала, что же случилась с мужем ее, сыном да внуком.
Погибли при прорыве.
Вежливо.
Обтекаемо. И напрочь лишено смысла.
— Читал… много ты читал, княже.
— Было время, — признал Себастьян с неохотой, — когда только и оставалось, что читать…
— Их дом сожрал. — Шаману это признание было неинтересно. Он устал. И держался на том же упрямстве, которое довело Яшку Кота до петли, а после из петли, надо думать, и вывело. — Иногда он… показывает… кое-что показывает. В зеркалах…
— Потому и заколочены?
— Догадливый. Яська говорила, что на болота надо бы снести, да только разве ж дом позволит? Вернет. Гвоздями оно как-то надежней… той ночью, княже, я про зеркала не знал. Чуял что-то этакое, но, говоря по правде, готовый был сдохнуть. Сел в уголочке, револьверу положил… еще решил, что ежели совсем оно тошно станет, то пулю в башку себе всегда всадить сумею. А он не тронул… показал только.
Шаман побелел.
Камни не белеют, разве что у моря в полдень, когда само море отползает с раскаленного берега, а солнце высушивает воду, оставляя на булыжниках беловатый соляной налет. Но белизна Шамана была иного свойства.
— Я такого за всю свою жизнь не видел… они ведь живые… пока еще живые… или, правильней сказать, не мертвые.
— Здесь?
— Там. — Шаман указал пальцем вниз. — В подвалах. Не ходи в местные подвалы, княже… дурное место.
— Не пойду, — со спокойным сердцем пообещал Себастьян. — Только скажи, зачем ты сюда вернулся?
— А затем, что он того захотел. Скучно ему стало одному… я не собирался возвертаться, но на границе наших положили… что-то там у них опять случилося, не то иншпекция, не то учения военные, главное, что жизни никакой не стало, того и гляди, повяжут. Вот и пришлось отступать. А тут, куда ни сунься, все он, клятущий…
Дом заскрипел.
Он, конечно, был проклят — и дважды: той, которая наделила его подобием разума и жаждой, и теми, кто имел права требовать подчинения.
— Вот и подумали: что раз так, то отчего б и нет?
— А люди твои…
— Привыкшие. Поначалу-то оно, конечно, каждого шороха страшились, ночевали во дворе, костры жгли, а после как-то вот пообвыклись…
…и утратили осторожность.
Дом не просил многого, но брал свою плату. И разве не имел на то права? Разве не стал он для ничтожных людишек надежным убежищем? Разве не терпел их, шумных, суетливых, напрочь лишенных княжеского благородства?
Все одно погибли бы…
— Не думай… — Шаман провел ладонью над огнем. — Не чувствую тепла. И холода. И есть не хочется… пить вот… постоянно… не воды, сам понимаешь. Только держусь. Скоро отойду… Яське я сам порученьице дам. Послушает. А нет, то скажи, что с того света найду и выдеру, упрямую… она хорошая девка, княже… мужа бы ей подыскать толкового.
— На меня не смотри!
Шаман вновь рассмеялся.
Камнепад. Шелест. Шорох. Скрежет даже. Голоса сотен камней, что катятся по крутому склону, друг друга обгоняя.
— Весело с тобою, однако… знал, давно бы в гости зазвал… не смотрю, я знаю, что каждой пташке да по полету ее… это я так, мечтаю.
— Экие у тебя мечты…
— Какие уж есть. Нет, княже, я сестрицу люблю, неволить не стану. Пусть живет сама, своею жизнью, только отсюдова выведи ее…
— Вывести-то недолго… но ты ж понимаешь, что она в полицейских списках наверняка имеется. Уж больно приметная она. Что там числится? Разбой? Воровство… убийство вот…
— Яська не убивала!
— Убивала. — Себастьян покачал головой. — Сегодня утречком. Я сам видел. И мне знать надобно, что в Познаньске она этак вот шалить не станет. Я не святой, Яшка, за самим грешки водятся. Но одно дело покрывать дурную девку, которая в разбойничьи игры ввязалась, а другое — убийцу. Ну как в Познаньске ее пошалить потянет?
— Не потянет. — Это было сказано так, что Себастьян понял: дальше спрашивать не имеет смысла. — Яська и вправду дурная девка, которая ввязалась… надо было сразу спровадить ее, да вот… тут тоскливо, княже, до того тоскливо, что хоть волком вой. А разок завоешь, то уже и не остановишься. И как она объявилась, то я… я нашел причину. Ее там, за границею, никто не ждет. Никто не поможет. А то и снова беда случится… и день при себе держал, другой и третий. А там уж и год прошел… и второй… прижилась Яська… говоришь, убила кого? Случаем, не сваху?
— Сваху. А ты…
— Старая история. Захочет — расскажет. Я б эту сваху и сам… но теперь ей точно нельзя оставаться.
— Почему?
— Потому что она… — Шаман замолчал, прислушиваясь, и дом с ним замер.
Дом чуял чужое присутствие, осторожное, но меж тем внимательное, тяжелое даже. И дом боялся ту, что создала его.
Наделила волей.
И ненавистью.
Сам он тоже ненавидел, не только и не столько людишек, они — пустое, но ее, а она, зная об этой ненависти и о силе дома, подпитанной не-живыми его хозяевами, которых так и не вышло извести, не смела приближаться.
Себастьян усмехнулся: если так, то не всесильна колдовка. И значит, найдется управа и на нее, на хозяйку Серых земель.
— Она, — повторил Шаман уже иным, куда более спокойным тоном, — не любит, когда трогают тех, кто принял ее руку… уходите на рассвете. Я Яське скажу…
Как хороши, как свежи были розги…
Лирическое воспоминание некоего гимназиста, коий после обучения в гимназии обзавелся не только многими познаниями об устройстве всего миру, но такоже привычками из числа тех, которые от людей посторонних всячески стараются скрывать
Евстафий Елисеевич вновь маялся, на сей раз не язвою, которую усмирили, накинув сеть заклятия, и даже не больничкою, невзирая на статус королевской, все ж бывшею местом донельзя скучным.
Он маялся неизвестностью.
Не выходил из головы давешний посетитель, махонький, вежливый… своевременный до невозможности, поелику, как объяснил штатный медикус — и объяснял он с немалым удовольствием, — что ежели б не подоспела к Евстафию Елисеевичу своевременная помощь, то и отправился бы он через часик-другой к богам на свиданьице. При том медикус гаденько усмехался, и во взгляде его читалось явственное: он-де познаньского воеводу самолично упреждал. И умолял даже обследоваться. А тот упрямился.
И доупрямился до палаты.
Нет, палата-то хороша, на третьем, белом, этаже, предназначенном исключительно для пациентов особого статуса или особого же достатка, способных оплатить и оную палату, больше на гостиничный нумер похожую, и сиделку круглосуточную, и выводок медикусов. Последние, в отличие от того, оставшегося в управлении — квалификация его была признана недостаточною, — были милы, ажно чересчур. Они улыбались, сыпали терминами, клялись, что еще немного, и будет Евстафий Елисеевич здоров… но вот доверия к этим клятвам не возникало.
И маялся познаньский воевода.
Лежал, как было велено, глядел в окошко, выходившее на больничный двор, считал что грачей, которых тут было особенно много, и главное, жирных, по-профессорски важных, что пациентов… те гуляли серыми стайками под надзором сиделок в форменных черных платьях.
От этакой благостной картины к горлу подкатывал ком.
Когда еще выйти позволят?
И ладно бы выйти… Евстафий Елисеевич был уж согласен и в палате работать, так нет, заместителя выставили, бумаги отобрали, а после еще нотацию читали, будто бы дитяти неразумному. Дескать, не бережет себя Евстафий Елисеевич, ему ведь покой душевный прописан… можно подумать, что лежа он успокоится.
Упокоится — это куда верней.
Он вздохнул и прижал ладонь к животу.
Ноет… и повязки тугие. И кровать неудобная. И под одеялом душно, а коль кликнуть сиделку, та одеяло снимет, да… тогда холодно станет, зябко, особенно пяткам. Евстафий Елисеевич знал, что пятки у него зело мерзлючие.
…хоть бы газетенку какую принесли.