Эржбета могла бы отстраниться.
Отступить.
Или сделать вид, что не замечает этакого вящего нарушения этикета.
— Почему колдовкина? — Она отступила, но не в сторону, а к Гавриилу, опираясь на плечо его.
— Так говорят… я точно не знаю. — Он нашел Эржбетину руку и пальцы сжал. Нежно так… — Чем сильней колдовка, тем больше она умеет… может…
— Даже луну подвинуть с неба?
— Нет. — Он покачал головой. — Луна прежняя, но… это морок… мне так объясняли. Он иного свойства, чем обыкновенный… если бы она колдовала не луну, а монету, ты бы ощутила и вес этой монеты, и запах ее… и долго бы думала, что держишь в руках золото.
— А на самом деле?
— Веточка. Лист сухой… да и просто песчинка. Главное, что пока морок держится, то все, кто эту песчинку видит, принимают ее за монету…
— И луну, стало быть…
Гавриил кивнул.
— Волкодлак слышит ее зов. Старым волкодлакам луна не нужна, чтобы перекидываться. И даже ночь не нужна…
…тот прекрасно шел и днем по Гавриилову следу. Изредка показываясь, серая тень средь серых теней, различимая лишь тогда, когда сама желала становиться таковой.
— Но вид луны сводит его с ума… он желает крови… здесь слишком много людей. Слишком много запахов. Звуков. Сегодня он пришел за тобой… завтра вернется…
— И ты…
— Убью его.
Он произнес это спокойно, уверенно, будто бы иначе и не могло сложиться.
— Но если… если я уеду, — Эржбета сглотнула, — то он… он ведь почует, что меня здесь нет?
Гавриил вздохнул.
Значит, почует.
— Он найдет кого-нибудь другого?
— Скорее всего…
И этот другой, вернее другая, она ничего не знает… ее не берегут, не стерегут… не защитят. Она, эта неизвестная Эржбете девушка, умрет, потому что колдовка выпустила морок, а Эржбета оказалась слишком труслива, чтобы рискнуть.
— Завтра, — она облизала пересохшие губы, — мы пойдем гулять в парк… вечером…
— Бета!
Ее так никто и никогда не называл.
— Если ты думаешь, что я тебя брошу…
…не бросит.
…семь лет неизвестности точно не по нраву Эржбете.
…и вообще, княжна из «Неутоленных желаний» отправилась следом за супругом к дикому Африканскому континенту, а Эржбете всего-то и надо — в парке прогуляться.
Парк, он поближе Африки будет.
А волкодлаки… должна же быть в ее романе смертоносная компонента…
— Я… — Голос предательски дрогнул, все-таки в отличие от смелой княжны Эржбета была не чужда некоторых разумных опасений. — Я буду приманкой. А ты охотником…
Гавриил задумался на мгновение, но после покачал головой.
— Я буду, — сказал он, — и охотником. И приманкой.
А после глянул так, с насмешкой:
— Бета, ты же одолжишь мне платье?
Эржбета кивнула: все-таки в некоторых просьбах мужчинам не отказывают.
— Перепелка цимбалы печалит лес можжевельник… — пробормотал Себастьян, коснувшись губами беломраморной руки.
От руки пахло тленом.
И появилось ощущение, что сама эта рука лоснилась, словно жиром смазанная. Если и так, то Себастьян очень надеялся, что мазали ее исключительно дамским кремом для пущей белизны и гладкости кожи. Хотя куда уж белее и глаже.
Гаже.
— Что вы сказали, князь?
— Говорю, пальцы у вас удивительно тонкие… такими только на цимбалах играть. — Себастьян ничего не почувствовал.
Он надеялся, что тварь, подаренная Мазеной, не издохла.
Не передумала подчиняться.
И вообще сменила место обитания, поелику в ином случае перспективы лично для Себастьяна вырисовывались совершенно безрадостные. В целом следовало заметить, что перспективы в любом случае вырисовывались безрадостные, но одни явно были безрадостнее других.
— Почему на цимбалах? — удивилась колдовка. — А клавесин?
— Клавесин — это пошлость! — Себастьян отмахнулся. — То ли дело цимбалы… вот лично вы много встречали девиц, способных сыграть что-либо на цимбалах?
Колдовка покачала головой.
— Вот и я о том же… в конце концов, музыкальный инструмент есть отражение индивидуальности. А ваша индивидуальность слишком, уж простите, индивидуальна, чтобы можно было привязать ее к клавесину…
Руку он выпустил. И с немалым трудом удержался, чтобы не вытереть пальцы о грязную Сигизмундусову рубаху.
— Князь, — голос колдовки сделался холоден, — я ценю ваше стремление служить мне, но… мне казалось, что вы не из тех, кто станет выслуживаться.
Надо же, какая принципиальная особа.
Ей тут целый князь… к счастью, пока еще целый, дифирамбы поет, а она недовольна. Значит, ежели б он с гордою головою потребовал бы плахи, она б принялась отговаривать.
— Так ведь, — Себастьян выразительно сунул пальцы под воротничок, — жить-то охота…
— Если вам так охота жить, то что вы в Познаньске не остались?
— Сам удивляюсь.
Евдокия хотела сказать что-то, наверняка едкое, резкое и неуместное в нынешней ситуации, но Себастьян успел перехватить руку.
Сдавить.
— Скажите, неужели вам не жаль девушку? — поинтересовалась колдовка.
— Жаль, — Себастьян был искренен, — но, видите ли, я не склонен к пустому героизму… конечно, если вы пообещаете не вмешиваться, то я попробую девушке помочь.
Колдовка повернулась к Себастьяну.
Мутные глаза.
Темные.
И нельзя в такие смотреться, утянет, разума лишит.
— Вы правы, князь. — Голос-шепот, голос-шелест, в который надо вслушиваться, чтобы не пропустить ни словечка. — Я вмешаюсь. И не позволю вам все испортить… эта девушка уже обещана.
— Кому?
— Им. — Она обвела рукой пустую площадь. — Неужели вы не слышите?
Слышит.
Уже не шепот, не шелест, но голоса… они повторяют нараспев одно имя, и Себастьян пока не может разобрать, какое именно — не его ли собственное? — но знает, что как только поймет, то станет одним из…
— Слышите, — на губах колдовки появилась улыбка, — они ждут, и я не могу подвести их. Однако нам не место здесь.
Она подняла руку — вялый, томный жест. Но, повинуясь ему, мир переменился. Сделался вдруг вязким, ненадежным, словно Себастьян уже попал в зыбунец.
Поблекла проклятая церковь.
И дома исчезли, растаяли не то дымом, не то местным кисельным туманом. Главное, что время замерло, а как отмерло, то и выяснилось, что нет больше деревни.
Где есть?
Где-то, несомненно, есть, может, сзади, может, спереди… главное, что рядом.
— Не трудитесь, князь… вы ведь бывали на изнанке? — Колдовка глядела прямо.
И глаза ее ныне стали черны, не глаза — уголья, которые кто-то злой шутки ради, не иначе, вставил в пустые глазницы. И сажа сыплется из этих ненастоящих глаз, оседает на щеках, марает неприглядную их белизну. Сама-то колдовка того не видит.
Думает, что она красива.
Но на изнанке видна вся правда.
Нет деревни.
Нет церкви.
Есть лишь круг из дюжины камней. Серые глыбины вздымались к небу, искривленные, почти повалившиеся, они сталкивались друг с другом, образуя ненадежный шатер, над которым повисло солнце. И Себастьян зажмурился, до того непривычно было видеть его яркий желтый шар.
— Или правильнее было бы сказать, что тут лицо. — Колдовка подняла подол белого платья.
…не белое, серое.
…и вовсе не из шелка, но из паутины сплетенное, грязное, липкое, с мертвыми мушиными телами в нем… там они гляделись жемчугом.
— Тот храм был выстроен на этих камнях. — Она гладила их нежно, не замечая, как оставляет на неровных боках лоскуты кожи. — И нашлись те, кто вспомнил это… а еще вспомнил, кто лежал под камнями… чьею силой они напитались.
— И решил воспользоваться этой силой.
— Верно, князь… только они, те, которые устроили Великую требу, забыли, что силу мало выпустить, ее еще нужно удержать.
Сдавленно охнула Евдокия.
Схватилась за руку.
И было от чего.
К каменному кругу выходили люди. Старые и молодые. Мужчины и женщины. Ковылял толстый мужичонка в расшитой бисером шапке. Он то снимал ее, верно опасаясь, что съедет она с лысой головы, то вновь надевал, силясь лысину прикрыть. Важно ступала хмурая женщина с коромыслом. И ведра покачивались, но вместо воды из них песок лился… корчил рожи местный блаженный, то и дело совал пальцы в раззявленный рот, а вытащив, вытирал их о портки.
И стайка детей с одинаковыми мертвыми лицами вертелась, норовила окружить его, но блаженный не давался… они все были тут, те, чьи голоса Себастьян слышал.
Они знали, что случится.
Ждали.
И в ожидании рассаживались по невидимой границе степенно, без спешки и сутолоки. Наверное, эта их деловитость пугала сильнее, нежели явное понимание того, что люди эти мертвы.
Давно.
Безвозвратно.
— Видите, — колдовка поманила за собой в круг, — теперь вы знаете, почему я не могу иначе…