Правды не знал никто.
— Ей было двадцать пять. Там… на деревне… в двадцать пять — почти старуха уже… она и решила, что терять нечего, что… до круга дошла каменного… он поблизости от нашего дома был. — Гавриил сглотнул. Говорилось тяжко, как в те, первые дни, когда он прибился к людям.
И наставники, помнится, в нежелании Гавриила говорить видели тлетворное влияние животной его натуры… правда, не знали точно, что за животное в нем сидит.
— Она слышала, что камни эти любое желание исполнить могут. Она принесла им черного петуха. И барашка. И… и попросила о ребенке. Ей очень хотелось ребеночка… она сказала, что не помнит, как оно было… просто пришла на ночь глядя, а глаза когда открыла — то и рассвет уже.
Хорошо, что познаньский воевода слушал молча, только перо в пальцах вертел и на перо это глядел. Правильно, Гавриил не смог бы говорить, если бы глядели на него.
— Она потом уже поняла, что беременная… испугалась… тогда еще она умела бояться… и обычным человеком была. Наверное, если бы нашелся хоть кто-то, кто бы… она бы и осталась обычным. А вот не нашелся… и камни… я к ним потом сам бегал. У камней спокойно так… как будто… не знаю, как будто это лучшее место на всей земле.
Гавриил закрыл глаза.
Серые стражи.
Круг травяной. И тишина. Ночь догорает, он слышит ее, как и тех, кто живет в ночи. Ходит, не смея переступить границу…
— Она… она не хотела, чтобы они знали, другие люди. Из деревни. Только беременность не скрыть было, хотя она долго скрывала… сама-то большая… крепкая… а живот — не очень… когда братьев носила, то живот был огромный. Отчим еще боялся, чтобы с ней беды не приключилось. В последний месяц повсюду с ней за ручку ходил… а она счастлива была. — Гавриил сглотнул, потому что воспоминания об этом чужом счастье причиняли боль.
Он его разрушил.
И разрушил бы вновь, потому что неправильно, когда счастье на чужой крови… а волкодлаки не умеют иначе.
— Когда меня родила… она испугалась.
— Чего?
— Не знаю. Сказала, что… что думала придушить меня. А потом бы соврала, что младенчик мертвым родился… оно так бывает ведь. А я появился, и… и поняла, что ей самой не жить, если вдруг… и растила…
Гавриил шмыгнул носом. И чего вдруг повело-то? Ведь не обижала его мамка… не била никогда, так, прикрикнет бывало, но и только… и кормила всегда от пуза. Одежку шила.
Только вот… все одно горько.
— А потом он появился… просто пришел.
…все знали, что со старой дороги не след добра ждать. Она-то, построенная в незапамятные времена, когда королевство Познаньское с Хольмом едины были, уводила в самое сердце Серых земель. И ежели по краюшку еще ездили, что купцы, что служивый люд, то на желтые плиты, блестящие, точно только-только положенные, редко кто осмеливался ступать. Говорили, тянет дорога эта самую душу.
Гавриил ничего такого не чуял и, случалось, добирался и до желтых плит, и дальше, к реденькому лесочку, за которым и стояли камни.
Они манили его. Звали будто.
Только мамка крепко злилась, когда Гавриил на зов этот шел… и по дороге опять же гулять не велела. А он тем разом мало что гулял, так еще и странника встретил.
Обошел бы, да… неохотно отпускала желтая дорога. И свела небось с умыслом.
— Здравствуй, мальчик, — сказал человек огромного роста. — Куда ты идешь?
— Туда. — Гариил ответил, хотя ж мать запрещала ему разговаривать с незнакомыми людьми.
— И не боишься?
Гавриил помотал головой. О Серых землях сказывали всякое, но… до этого дня рассказы не пугали. Не встречались Гавриилу ни криксы, ни мавки, ни иная нежить…
— Это хорошо. — Человек склонил голову.
Лицо его грубое было некрасиво. Свернутый набок нос. Тяжелый подбородок. А лоб вот низкий, и глаза сидят до того глубоко, что и цвета их не разглядеть — не то серые, не то по-волчьи желтые.
— А где ты живешь, мальчик?
— На хуторе. — И зачем-то добавил: — С мамой.
Человек ощерился улыбкой.
— С ма-мой… а отец твой где?
— Не знаю. Я его никогда не видел…
— Хорошо, — сказал человек и уступил дорогу. — Иди. Но долго не гуляй. Чтобы до темноты дома был, ясно?
И прозвучало это так, что у Гавриила мысли не появилось перечить.
— Он остался у нас. Почему не задрал? Не знаю… они с мамой… как-то сразу… будто она всю жизнь только его и ждала. Расцвела просто… похорошела. Это в деревне так говорили, что похорошела… шептались… но осторожненько. Он, когда про маму плохо говорили, злился очень. И… и наверное, если по-честному, то ко мне он тоже хорошо относился.
Гавриил много думал потом, когда наставник сказал, что все ответы в прошлом.
Не было ответов.
Память была… как на рыбалку ходили… все деревенские мальчишки ходили на рыбалку, а Гавриила не брали с собой. Его вообще деревенские сторонились.
Били не раз.
Дразнили приблудышем и вообще другими нехорошими словами. Мать, когда спросил, крепко разозлилась и по губам била. А потом ходила к деревенским, ругалась… только не помогло.
Еще и ябедой обзывали.
Но в тот раз… он шел на рыбалку не один, с Валдесом. И нес ведро, в которое мать положила обед нехитрый. И еще коробку нес с червями. А Валдес, ступая неспешно, рассказывал, какую рыбу и как ловить надобно.
И место выбирал.
А вечером рассказывал матери, как все было… в тот вечер Гавриил засыпал счастливым.
— Я не знаю, почему он меня не убил. До сих пор не знаю… мог бы… и мать ничего бы ему не сказала. Он это понимал, но… возился… рыбалка… и еще охота… кто научит охотиться лучше волкодлака? Он сам к оленю подойти мог так, чтоб руками за рога… за рога и шею свернуть. В деревне ему равных не было. Уважали… а он тогда как-то обмолвился, что ни один зверь в логове своем не гадит. Может, поэтому? Но если б захотел… ему не обязательно было убивать так, чтобы это убийством выглядело. Несчастный случай. С детьми вечно приключается… он так… однажды я увидел, как он другого человека… тот начал распускать про мамку, что она с Валдесом живет, а невенчаная… во грехе значит. И он его… в пруду… а мне молчать велел.
— И ты молчал?
Гавриил кивнул.
— Почему? Боялся его?
— Тогда еще нет, но… он нас любил. Мать так точно. А ее никто и никогда… и если бы я заговорил, то его бы казнили, а мать, она не простила бы мне. Понимаете?
Сложно объяснить.
И Евстафий Елисеевич молчит. А после заговаривает:
— Сколько тебе было?
— Шесть.
В семь переменилось не все, но многое.
Мать забеременела.
Как Гавриил это почуял? Он не знал. Не было примет, да и мал он был слишком, чтобы приметы подобные толковать, и, верно, слабость бы за болезнь принял. А он вот понял… и Валдес понял… переменился разом, сделавшись к ней ласковым, Гавриил же… он остался один.
Он уже успел забыть, каково это, когда один.
И Валдес занят.
Недосуг ему Гавриила на охоту вести. И рыбалка больше не интересна. И только целыми днями ходит, выхаживает вокруг матери. А та глядит на Валдеса с нежностью и живот свой, плоский пока, оглаживает.
Ревновал ли Гавриил?
Он не знал, что это ревность.
Хотелось кричать.
Или сотворить что-нибудь этакое, чтобы они вновь вспомнили про него… и сотворил.
— Я поджег сарай. — Гавриил подтянул сползшее одеяло. — Теперь понимаю, что глупость несусветная… а думал, что сарай загорится, я же коня выведу… и коров… и вообще, спасу всех. Героем буду. Хвалить станут. Дурак.
Евстафий Елисеевич кивнул: верно, мол, говоришь.
Да Гавриил теперь сам все понимал, а тогда… как объяснить, что ему стало вовсе не возможно быть в материном доме? Глядеть на них. Понимать, что так теперь всегда будет… они и Гавриил.
— Не рассчитал только, что полыхнет сразу, и… и все одно в огонь полез. Валдес меня вытащил. А конь сгорел. И корова… он меня заставил разгребать. Мне тоже досталось. Болело все… руки в волдырях. Спина. И жар крутил, а все равно сарай разбирали.
Гавриил по сей день помнил мертвые глаза коровы и упрек в них. Как Гавриил мог поступить с нею этак? Бесчеловечно… он же молоко пил… и сено давал… и сам выводил на пастбище…
— Потом Валдес взял меня за горло. Поднял. И сказал, что если я еще какую глупость учиню, то он меня задерет… и показал… какой он есть показал.
Естафий Елисеевич протянул стакан с водой.
Вовремя.
В горле пересохло, и так, что ни словечка не вымолвить больше. А рассказывать еще много. Вода тепловатая, пахнет стеклом и солнцем, видать, та, из кувшина на подоконнике.
А песок на зубах вовсе мерещится… как и запах гари, идущий от одеяла. И не меняется лицо познаньского воеводы. Память шутки с Гавриилом играет да страх его прежний.
Ведь испугался.
Так испугался, когда поплыло Валдесово лицо, когда вытянулось жуткою харей, что обмочился. Но о том Гавриил рассказывать не станет. Стыдно.