Валерий Попов
В ГОРОДЕ Ю.
Рассказы и повести
Жил я с бабушкой на даче. Днем купание, езда на велосипеде. Вечером — сон. Расписание. Режим.
И вдруг в субботу глубокой ночью является мой друг Слава. Застучал, загремел. Открываю — вбегает.
— Ну как?!
— Что как?
— Всё в порядке?
— Вообще да. А у тебя?
— У меня тоже. Ну хорошо. А то я что-то волновался,— говорит.
Прошли мы с ним на кухню, сели.
— О,— говорит,— капуста! Прекрасно.
Захрустел той капустой, наверно, весь поселок разбудил.
— Представляешь,— говорит,— совершенно сейчас не сплю.
— Да,— говорю,— интересно.
А сам чуть с табуретки не валюсь, так спать хочется.
Вдруг бабушка появляется в халате. Спрашивает:
— Это кто?
— Как же,— говорю,— бабушка, это же мой друг, Слава, неужели не помнишь?
Слава повернулся к ней и говорит:
— А! Привет!
Так прямо и говорит — привет! Он такой.
— Нет, не помню,— отвечает бабушка. И ушла.
— О,— говорит Слава,— котлеты! Прекрасно!
— Ты что,— спрашиваю,— так поздно? Твои-то где?
— Да за грибами. Еще с пятницы.
— Ты, что ли, есть хочешь?
— Ага. Они вообще оставили мне рубль, да я его отдал.
— Отдал? Кому?
— Да одному старику. Подъезжает ко мне на улице старик на велосипеде. Сейчас, говорит, покажу тебе фокус. Разжимает ладонь, там лежит двухкопеечная монета позеленевшая. Решкой. Зажал он кулак и спрашивает: «Ну а сейчас, думаешь, как лежит?» Да решкой, говорю, как и лежала. Тут он захохотал и разжал. А монета действительно лежит решкой. Он как увидел это — оцепенел. А потом так расстроился, заплакал. Что-то мне жалко его стало. Догнал я его и рубль свой в карман сунул. Не расстраивайтесь, говорю, вот вам рубль на всякий случай.
— Да, здорово,— говорю я Славе,— на вот, ешь сметану.
— Нет,— говорит Слава,— сметану ни за что!
— Да ешь, чего там!
— Нет! Я же сказал. За кого ты меня принимаешь?
Странная такая гордость — только на сметану.
— Ну вот. И остался я без денег. Расстроился сначала. А потом думаю — а, не пропаду! И действительно. Не пропал. Хожу я по улице, хожу. Хожу. И вдруг проезжает мимо меня брезентовый газик — знаешь, ГАЗ-шестьдесят девять, на секунду поднимается брезент, и оттуда цепочкой вываливается несколько картофелин. Отнес я их домой, взвесил — ровно килограмм. Представляешь? А потом, уже вечером, какие-то шутники забросили мне в окно селедку. Еще в бумагу завернута промасленную, а на ней на уголке написано карандашом: восемьдесят копеек. Ну что ж. Для них, может быть, это и шутка, а для меня очень кстати! Отварил я картошку, с селедочкой поел — пре-е-красно!
— Тише,— говорю,— не кричи.
И тут действительно бабушкин голос:
— Ну все, я закрылась, буду спать. Теперь пусть забираются воры, бандиты — пожалуйста!
И раздалось такое хихиканье из-под двери.
— Ну вот,— продолжал Слава,— и вдруг вызывают меня в милицию. Сидят там трое ребят наших лет. «Вот,— говорит милиционер,— задержана группа хулиганов. Забрасывали в окна селедки».— «Да это,— говорю,— не хулиганство! Надо различать. Мне так очень понравилось. Сельдь атлантическая, верно?» — «Да»,— хмуро говорит один. И тут появляется участковый, Селиверстов. Задумчивый. «Да,— говорит,— надо им руки понюхать. У кого селедкой пахнут — тот и кидал». Оказалось, только у меня пахнут. Селиверстов тогда и говорит: «Ну ладно, если пострадавший претензий не имеет и руки у вас селедкой не пахнут, тогда с вас только штраф — восемь копеек».— «А кому платить?» — спрашивают. «Вот ему»,— и показывает на меня. Вот так. Пошел домой. А те шутники благодарные под окном моим ходят с гитарами, поют. И вдруг — Селиверстов! «Ты,— говорит,— не обращай на меня внимания. Я просто так. Очень ты мне понравился. Уж очень ты благородный. Я посижу тут и уйду. Сам знаешь: все больше с преступниками дела, а с тобой и посидеть приятно. Посижу тут, отдохну и пойду». Потом жаловаться стал. «Все,— говорит,— видят во мне лишь милиционера, боятся, а иной раз так хочется поговорить просто, по-человечески. И с тобой вот — поговорить бы на неслужебные темы. Не веришь? Я даже без револьвера — вот».— «Знаете что,— говорю я ему,— как раз перед вашим вызовом шел я звонить по важному делу».— «Ну что? — говорит.— Иди звони. На вот тебе две копейки». Дает двухкопеечную монетку позеленевшую. Взял я ее, выбежал на улицу и вдруг остолбенел! Такая мысль: картошки кило — десять копеек, селедка — восемьдесят. В милиции дали — восемь, да сейчас — две. А в сумме — рубль! А отдал-то я как раз рубль! Представляешь?
Слава замолчал. Я тоже молчал, потрясенный. Мы так посидели, неподвижно. Потом Слава вдруг взял белый бидон, заглянул и говорит оттуда гулко:
— Что это там бултыхается в темноте?
— Квас.
— Можно?
А сам уже пьет.
— Ну, все,— говорит,— а теперь спать.
Пошли мы в комнату. Легли валетом. Слава сразу заснул, а я лежал, думал. Луна вышла, светло стало. И вдруг Слава, не открывая глаз, встает так странно, вытянув руки, и медленно идет! Я испугался — и за ним. Вышел он из комнаты, прошел по коридору и на кухню! Так же медленно, с закрытыми глазами берет сковороду, масло, ставит на газ, берет кошелку с яйцами, начинает их бить и на сковороду выпускать. Одно, другое, третье… Десять яиц зажарил и съел. Потом вернулся так же, лег и захрапел.
Смотрю я на него и думаю: вот так! Всегда с ним удивительные истории происходят. Это со мной — никогда. Потому что человек я такой — слишком спокойный, размеренный. А Слава — человек необычный, потому и происходит с ним необычное. Хотя, может быть, конкретной этой истории с рублем вовсе и не было. Или, может, было, но давно. Или, может, еще будет. Наверно.
Но, вероятнее всего, он рубль свой кому-нибудь просто одолжил. Попросили — он и дал не раздумывая. Он такой. А историю эту он рассказывал, чтоб под нее непрерывно есть. Видно, очень проголодался. Будто б я и так его не накормил! Ведь он же мой друг, и я его люблю. Мне все говорят: тоже, нашел друга, вон у него сколько недостатков. Это верно. Что есть, то есть. Вот еще и лунатиком оказался. Ну и пусть! А если ждать все какого-то идеального, вообще останешься без друзей!
Все мы не красавцы.
Как-то я разволновался. Сна — ни в одном глазу. Вышел на улицу, сел на велик и поехал. Луна светит, светло. И гляжу я — на шоссе полно народу! Вот так да! Мне все — спи, спи, а сами — ходят! И еще: подъезжаю обратно, вдруг какая-то тень метнулась, я свернул резко и в канаву загремел. Ногу содрал и локоть. Вылезаю и вижу — бабушка!
— Бабушка,— говорю,— ну куда годится: в семьдесят лет в два часа ночи — на улице!
— Ночь,— говорит,— нынче очень теплая. Не хочется упускать. Не так уж много мне осталось.
Вошли мы в дом, и вдруг вижу, опять по коридору Слава бредет — руки вытянуты, глаза закрыты. Я даже испугался: сколько же можно есть?
А он — на кухню, посуду всю перемыл, на полку составил и обратно пошел и лег.
Все уже смирились с тем, что лето кончилось. И покорно приняли на себя дождь. Дождь все шел, шел и даже перестал. Газеты на улицах, в своих деревянных рамах, промокли от темной воды, и сквозь сегодняшнюю газету виднелась вчерашняя, а сквозь вчерашнюю — позавчерашняя.
И уже чувствовалась зима, и однажды ночью в прихожей поседела сапожная щетка, а вода в железном ящике под потолком промерзла за эту ночь и лежала брусом, холодным и чистым. Котельщик Николай взял за привычку рано утром, часов в шесть, стучать кувалдой по трубам у себя в котельной, и звон шел по всему дому, и весь он гудел, как орган. Но холодно было по-прежнему.
На работе я заметил за собой опасную тягу к простым занятиям — например, часами резать бумагу. Но чаще всего я уходил вниз, в подвал, где сидел кладовщик Степан Ильич в теплом ватнике и кепке. Тут же на полках лежали листы железа, а из маленькой комнатки позади торчали концы цветных металлических прутьев разной толщины. Мне нравились тусклый свет и тот простой и вроде бы им презираемый порядок, который наводил тут Степан Ильич. Я сидел на деревянном мерном ящике с зарубками, прислонившись спиной к трубе, обмотанной лохматым колючим войлоком. Свет мигал, мигал и разгорался, и в трубе вдруг свежо и обильно начинала литься вода.
В таком состоянии и разыскал меня по телефону директор. И хотя было мое поведение грубым нарушением всех законов производства, директор ничего мне об этом не сказал, потому что был он человек умный и никогда не делал прямых выводов. Вместо этого он сообщил, что придется мне поехать в командировку, и чем скорее, тем лучше. Я принял это дело спокойно, вошел в наш деревянный желтый лифт и поехал к себе наверх собираться.
Поезд в Одессу отходил ночью. Со мной ехал товарищ по работе, здоровый сорокалетний человек, самый большой зануда из всех, каких я только в жизни своей видал. Командировку эту он воспринял как жестокий удар судьбы. Вагон ему сразу же не понравился, он стал об этом говорить и говорил долго. Я слушал его терпеливо, понимая, что он-то тут ни при чем, просто он занимает во мне тот самый сектор горя, которого раньше у меня не было, а теперь этот сектор появился и, конечно же, никогда не пустовал. Но вот все заснули, и я тоже заснул, потому что я очень люблю спать в поездах.