— Це хто? — спросил стражник с копьем.
— Это со мной, — ответил Гамилькар.
— А пашпорт у нього е? — спросил стражник с мушкетоном.
— Фальшивый, — ответил Гамилькар.
— Хай скаже iм'я.
— Какое? Настоящее?
— Будь-яке.[42]
— Скворцов, — сказал Гумилев.
Стражник с бамбуковой палочкой на песке: «Шкфорцопф», и Гамилькар с этим самым Шкфорцопфом наконец въехали в Офир. В Лунном ущелье на первой же заставе они сменили ослов на мулов, выпили кофе и направились в горы.
Гумилев был добрым малым и хорошим белым человеком, но он ошибался, он забыл, что Ганнибалы в России все-таки водились — да еще какие! — сам Alexandre Pouchkin числился по России не только Пушкиным, но и Ганнибалом, он был пра-правнуком одного из офирских нгусе-негусов, — его великого предка Арама Ганнибала в детстве украли арабские купцы, — и вот Гамилькар уже рассказывал Гумилеву офирскую легенду об «арапе Петра Великого», как продали арапчонка султану, султан подарил ребенка русскому царю Piter'y Pervom'y русский царь крестил Арама и послал его учиться в Париж, где тот согрешил со знатной графиней, сделал ей ребеночка, запутался в долгах и дуэлях, поспешно вернулся — попросту удрал — в Россию, где и сгинул в Сибири после смерти Петра Первого. Все это передавалось с такими чудными подробностями, что нельзя было разобрать, где тут правда, а где художественный вымысел, где офирская легенда шнарила по «Арапу Петра Великого», где по «Трем мушкетерам», а где по биографии Мигеля Сервантеса, — но Гумилеву так хотелось верить в эту историю, а Гамилькар так походил на курчавый тропинипский портрет Пушкина, Что в нем вполне можно было предположить если и не прямого родственника великого поэта, то хотя бы пятую воду на киселе и уж точно ровню по происхождению.
Гумилев доставал из-за уха огнеупорную иглу купидона, затачивал ее на оселке из лунного камня, макал в походную чернильницу и, трясясь на спине мула, записывал этот офирский фольклор в толстую амбарную книгу. К концу путешествия Гумилев был в ужасном виде: платье изорвано колючками мимоз, кожа обгорела и была медно-красного цвета, левый глаз воспалился от солнца, нога болела, потому что упавший на горном перевале мул придавил ее своим телом, к тому же у Гумилёва случился острый приступ ишиаса, поясницу ломило, его скрючило в букву «Г», — на заставах Гамилькар снимал его с мула, растирал поясницу купидоиьим ядом и опять усаживал в седло.
Но вот через восемь дней они въезжали в столицу Офира Амбре-Эдем, и Гумилев записал:
Восемь дней от Харрара я вел караваи сквозь библейские Лунные горы, и седых на деревьях стрелял обезьян, засыпал средь корней сикоморы.
На девятую ночь я увидел с горы — этот миг никогда не забуду — там внизу, в отдаленной равнине, костры, точно красные звезды, повсюду.
Водит пальцем по мерзкой книге
И, гнусавя надо мной, как над усопшим монах,
Читает мне жизнь какого-то прохвоста и забулдыги,
Нагоняя на душу тоску и страх.
С. Есенин.
Черный человек Гайдамака между тем вернулся домой (отец Павло на своем инвалидном мотороллере сильно отстал), обнаружил настежь открытую дверь и стал в дверях вспоминать: закрывал ли он дверь перед своим поспешным исходом в Киево-Печерскую лавру? Мог и не закрыть, все равно красть нечего, кроме Люськиного дивана и мельхиоровых спортивных кубков.
Он вошел в комнату и остолбенел. Люськи дома продолжало не быть, дивана тоже не было (наверно, Люська забрала, он разрешил), зато на полу на его стеганом одеяле лежал курчавый красивый негр и читал вверх ногами газету «ЯАКСДАРГЙЯЛУГ АДВАРП» («ГУЛЯЙГРАДСКАЯ ПРАВДА»).
На растерянный вопрос Гайдамаки: «Это что еще за такое?!» негритос глянул на него перевернутыми глазами с перевернутой на затылок головы, вскочил, заулыбался до ушей и предъявил новенький красный советский паспорт, где в пятой графе черным по белому было сказано, что этот негр по имени Алехандро Гайдамакайя является эфиопским фалашем с местом рождения в городе Логоне, паспорт выдан вчера Гуляйградским РОВД, подписан Шепиловым; и на чистом русском языке стал рассказывать Сашку удивительную историю о том, как он (негр) шел по мосту из Аддис-Абебы в ТельАвив и заблудился: любой мост, как и всякая палка, имеет два конца, — объяснял негр, — этот же мост имеет три — невидимым третьим трансцендентальным своим концом этот мост упирается прямо в Гайдамакино окно; негр влез, никого не было, вот он и прилег отдохнуть, но он сейчас уйдет. Все в этом рассказе было поразительно, в особенности то, что имя-фамилия негра тоже были Сашко Гайдамака, и то, что негр этот был точной копией Сашка, вот только черной, негативной копией.
Сашко вспомнил наказ отца Павла и возлюбил этого негра как самого себя, потому что Сашко, как и все маргиналы, был культурно-неустойчив — мог и негров полюбить, если ему скажут, что так надо. Скажешь ему: «Хинди-русси-пхайпхай!», и он согласно кивает: «Пхай-пхай, а как же!», или: «Русский с китайцем братья навек» — вот и хорошо, вот и близкие родственники.
Негр тем временем заторопился. Он был в военной тропической форме «листопад» — высокие ботинки, шорты с бахромой, рубашка с короткими рукавами. Закинул на плечи рюкзачок, сунул паспорт в нагрудный карман рубашки, надел маскировочную шляпу-панаму, пожал Гайдамаке руку, сказал: «Ну, бывай! Люське привет!» — и полез в окно.
Тут и отец Павло подоспел и тоже застыл в дверях.
Негр вылез в окно, отнял руки от подоконника, но не упал вниз с шестого этажа на ржавую свалку под домом, а крепко на чем-то стоял ногами. Подмигнул отцу Павлу, сделал ручкой «до свиданья», повернулся и пошел по воздуху в ТельАвив.
— Видел? — прошептал Гайдамака.
— От, — выдохнул отец Павло.
Они подошли к окну. Негр поднимался над Финским заливом в сторону Кронштадта — невидимый мост, вроде радуги, наверно, растянулся над заливом крутой дугой. По мосту — то есть по воздуху — ходили удивленные вороны и чайки и клевали какие-то крошки. Облака висели низко. Было хмуро, но не туманно. Пятнистая форма негра маскировала его в сизом небе. Негр уходил, уменьшался, вошел в облака и исчез.
Вороны и чайки закричали, закаркали и взлетели.
— Счас я попробую! — загорелся Гайдамака и полез в окно.
Его неприятно кольнуло, что негр передал Люське привет.
Люська была придурковатая и дерганая — могла уже сговориться ехать с этим негром в Израиль.
— От! — Отец Павло дал ему подзатыльник, стащил с подоконника и провел следующий эксперимент: взял в углу топор и бросил вниз из окна. Злополучный топор полетел с шестого этажа и упал на ржавую свалку. Моста уже не было.
Гайдамака почесал в затылке, а отец Павло осмотрел окно.
Сбоку на подоконнике стоял пыльный кактус. Двойная застекленная рама была любовно украшена резными наличниками, которые Гайдамака сам вырезал топором — он любил вырезать по дереву всякие узоры.
— Живи у меня, — сказал Гайдамака. — Живи, сколько хочешь. Я один боюсь. Пропишем тебя в Гуляе, у меня тут в милиции знакомый Шепилов.
Отец Павло не отказался, но и не дал согласия.
— Будем вместе пить, — стал уговаривать Гайдамака. — Тикай от этих хохлов.
— Так ты же сам хохол, от, но только русскоязычный, — сказал отец Павло.
— Точно! — невпопад ответил Гайдамака. — Женим тебя на хохлушке. Хохлушки у нас очень даже ничего себе, цветочки садят, борщи варят.
— Галушки всякие, — задумался пои.
— Вареники, — напомнил Гайдамака и решил. — Женим тебя на Элке, соседке, Кустодиевой!
— Идем за водкой, иодуматы трэба, от, — уклончиво сказал отец Павло. Что-то ему не хотелось жениться, от.
Ушли, оставив окно открытым, чтобы негры, если таковые опять появятся, могли войти.
ПРИЛОЖЕНИЕ К ГЛАВЕ 16
Национальный музей Офир
СССР, Гуляй-град, XX век.
Обрезная доска, стекло, резьба по дереву.
Примечание: автор, не желая загромождать роман всякими архитектоническими (от мудреного термина «архитектоника» [Этот термин означает всего-навсего взаимосвязь всех литературных штуковин друг с другом. Например: после третьей главы должна следовать четвертая, но не наоборот. Или: начал с пролога, кончай эпилогом. ]) излишествами, все же не смог отказать себе в удовольствии графически изобразить знаменитое окно в Европу.
…когда потребуют поэта…
А. Пушкин
ГРАФФИТИ НА ОКНЕ В ЕВРОПУ (Россия)
Сашко Гайдамака
БЕЛАЯ ГОРЯЧКА
Допустим, брошу.
Белая горячка дней через пять признает пораженье.
Из нежно промываемых извилин уйдут кошмары скорбной чередой: пальба из танков,
Горби, перестройка, культ личности,
Октябрьское восстанье, потом — отмена крепостного права и Пушкин, и Крещение Руси…
Но тут заголосит дверной звонок.
Открою.
И, сердито сдвинув брови, войдут четыре человека в штатском.
Захлопнут дверь, отрежут телефон и скажут: "Зверь!
Ты о других подумал?
Ну хоть о нас — плодах твоей горячки?"
И, с дребезгом поставив ящик водки, достанут чисто вымытый стакан.[43]