Старик замолчал, у него были очень древние глаза, и я поверил, что он видел Рамбама.
Мы подошли к могиле. Солнце стояло уже высоко. Колыхалась трава. Полз муравей.
Мы стояли возле Учителя и молчали. Молчали и вслушивались.
— Ну что вам ответил Рамбам? — спросил Селедкер. — Что дальше?
— Я не расслышал, — ответил я.
— Тогда пойдем кушать пиццу, — предложил он.
— В Тверии лучшая пицца, — древний старик стоял сзади, — принесите мне тоже кусок.
— Вам с чем? — спросил Селедкер.
— Всё равно. Когда ждешь — много кушаешь… Рамбам ел мало, раз в день, после султана, перед тем, как принять нас… Впрочем, лучше с луком. Я люблю лук. Он горький, как мои мысли…
* * *
Мы пошли в город. Все шумело, пахло кнейдлах, висели колбасы, в ювелирной лавке толпились люди…
Плескался карп в бочке, орал булочник, из мешков пахло арахисом — на душе было светло, как утром в Иерусалиме.
— Почему вы печальны? — спросил Селедкер, — жизнь прекрасна. Даже если есть конец — мы всё равно воскреснем, ранним утром, в Тверии, на сорок лет раньше, рядом с Рамбамом. И он скажет нам: «Посмотрите, какое утро!» Он научит мудрости, которая навсегда останется с нами. Потому что смерти не будет.
— Каббалист Селедкер, — сказал я, — вы симпатичный человек. Во всяком случае, в третьем воплощении.
* * *
Вдоль границы бежал человек с длинным ножом. Впереди него со страшным хрюканьем неслась свинья.
— Держите хозера, — кричал человек, — держите!
Он исчез, продолжая вопить, и скоро вновь появился.
Я узнал в нем Орнштейна.
— Ушла, — тяжело дыша, произнёс он.
— Куда? — спросил я.
— В Египет… Я узнал вас, — Орнштейн засунул нож в ножны, — можете занимать девять-а: девять-а— больше не Орнштейн.
— Что произошло? — спросил я.
— Хозейрим больше не кормят меня, — ответил он. — Бог наказал меня за хозейрим. Я больше не летаю. Если хотите — берите девять-а! Всевышний покарал Орнштейна, — продолжал он. — От меня ушла жена, коллеги меня обманули, и самое главное — Он мне ни разу не дал больше девять-а! И я понял, что это Божья кара, это — знак. Орнштейн больше не «Швайнэкспорт». Я переехал в Израиль. Орнштейн теперь «Швайнэксперт».
— Что это за штука? — поинтересовался я.
— Я — эксперт по свинине, — гордо сказал Орнштейн, — я ищу ее в телятине, говядине, баранине. У меня редкий нюх: стоит мне только втянуть воздух — и я чувствую её присутствие. Я могу взять книгу, понюхать её и сразу сказать, упоминается ли там хоть раз хряк или нет. Мой девиз — «Ни одной свиньи в Израиле!» Поэтому я их гоняю. Восемь загнал в Египет, трёх — в Иорданию. Если у нас будет мирная граница с Сирией — загоню и туда. Бог покарал меня за хозейрим. Теперь, возможно, он меня простит.
— С чем это у вас бутерброд? — вдруг спросил он.
— С сыром.
— Ну-ка, дайте его сюда!
Орнштейн взял бутерброд и начал его обнюхивать.
— Вы можете мне не верить, — наконец произнес он, — в сыре прослеживаются следы свинины.
Он швырнул бутерброд в сторону египетской границы.
— Девять-а — больше не Орнштейн, — печально повторил он.
* * *
Целыми днями бродил я по Иерусалиму, разыскивая древних стариков, которые могли случайно знать моего деда. Стариков я встречал повсюду: в Старом городе, в Меа-Шеарим, на рынке, в мучных лавках.
Один из них сидел на табурете, с закрытыми глазами, ноги его стояли в тазу с водой.
— Так вот он сидит с пятидесятых годов, — сказали мне, — тот же таз, та же вода, тот же табурет. Он все время спит, и мы не знаем, когда он пьёт, когда ест. Иногда он приподнимает веки и шепчет молитвы — тогда вы можете обратиться к нему.
Я подождал, но он не поднимал век.
Тогда я потормошил его.
— Что тебе нужно от меня, странник, — пробормотал он, — зачем ты будишь меня? Я видел чудесный сон: мне двадцать лет, я скачу на лошади за прекрасной девушкой… Мне было двадцать лет — зачем ты разбудил меня?
— Я хочу узнать о моём деде.
— Зачем? Зачем тебе дед? Мы прекрасны, когда молоды; я не просыпаюсь уже полвека, потому что во сне я юн, во сне у меня не болят кости, и во сне я летаю. Что ты хочешь от меня? — он уставился на фото. — Мошко! Мы жили с ним на одной улице.
— Где? — спросил я. — Вы могли бы сказать поточнее — где он жил?
— В Иерусалиме! Где ещё можно жить?!
— Татэ, напрягитесь, может, вы знаете, почему он не вернулся?
— Э-э-э! По той же причине, что и я.
У меня спёрло дыхание. Вот-вот я мог узнать тайну деда.
— По какой? — спросил я.
Старик закрыл глаза. Я опять начал тормошить его.
— Проснитесь, татэ, по какой?
— Я же тебе сказал — по той же самой, — пробормотал старик.
— По какой «той же самой»?!
— Я этого уже не помню…
Старик опять уснул. Он снова был двадцатилетним, во сне он улыбался.
* * *
Иерусалимская ночь легла на город.
Луна была молодой, и запах жареного мяса доносился из базарных харчевен.
На косой улочке я заметил домик.
В окне горела свеча. Дверь была перекошена, как в хате деда.
На низкой крыше, в свете луны, выл щенок.
Пахло миндалем.
Что-то толкнуло меня войти. Я нажал сломанную ручку, дверь заскрипела…
За столом, в свете свечи, я увидел трех старых евреев в одинаковых чёрных шляпах и сюртуках.
На столе стояли графинчик с водкой и миска с орехами.
Старики внимательно смотрели на меня.
— Что ищет еврей? — спросил один из них.
Я обратил внимание на его длинные пальцы.
— Еврей ищет себя, — ответил я.
— Тогда заходи, — сказал он.
Они явно не были похожи на таможенников.
— Кто вы? — спросил я.
— Последователи Любавичского Ребе Шнеерсона, — сказал старик с очками на кончике носа. — Ребе завещал нам петь, смеяться и пить.
Он налил мне водки в пыльный стакан. Я выпил залпом и закусил миндалем.
— Мой дед пел по утрам, — сказал я.
— Он был хасид?
— Может быть.
— Он любил посмеяться и выпить?
— Вроде, да.
— Значит, любавичский хасид… Давайте выпьем за Ребе, — третий старик, самый маленький, поднял стакан.
— Разве он не умер? — удивился я.
— Он умер в третий день месяца тамуз, — сказал старик в очках, — он похоронен в Нью-Йорке, но он жив.
— Я видел похороны по телевизору, — сказал я, — хасиды плакали, когда несли гроб.
— Гроб был пустым, — объяснил старик, — пустым! Мессия не может умереть!
— Вы шутите? — спросил я.
— Ребе жив, — повторил старик, — да продлятся дни жизни его!
Старики опорожнили стаканы за здоровье Ребе и начали танцевать.
— Идите к нам, — звали они меня, — торопитесь радоваться.
Потом они запели.
— Пойте, Бог слышит вас, только если вы поете. Пойте!
Они вновь пили за здоровье Ребе, танцевали, возносились голосами к ночному небу. В их старых сердцах жила радость.
Потом они устали.
— Я вижу, вы не верите в чудо, — сказал самый маленький. — Во что же вы верите?
— Если б я знал, — ответил я.
— Верьте в чудо, — сказал он, — это не факт, что оно случится, но верьте… Вы не считаете, что существование нашего народа — это уже чудо? А эта лунная ночь?.. Верьте в невозможное, молодой человек.
В голове моей всплыла далекая станция Авоты, которой больше нет, волны залива, Лефиафан и наши заплывы в Яффо
«Делай только то, что невозможно!» — прозвучали его слова.
Все трое были почти ровесниками деда, но не было среди них Мошко Весёлого.
Я достал фото и протянул им. Никто из хасидов не встречал его.
Когда я клал фото в карман, оттуда выпала мезуза.
Старик с очень длинными пальцами поднял ее, сжал в ладони и закрыл глаза.
— Мошко Весёлый, — произнес он и открыл глаза, — вам знакомо это имя?
— Это мой дед, — сказал я, — что вы знаете о нем?
Он снова сжал мезузу.
— Мошко Весёлый, — повторил он, — Мястковка, проснулся ночью в начале века и ушел к Стене Плача. Просил многое, в том числе штаны. Штаны получил.
— Он жив? — спросил я.
— Нет, — покачал головой старик.
— Скажите, ребе, — спросил я, — почему он не вернулся?
Тот прижал мезузу к сердцу.
— Их вейс ништ, — произнес он на идиш, — мезуза молчит, горништ. Их вейс ништ… Я говорил это ещё вашему отцу, в Затоке, на одесских лиманах…
* * *
Я часто беседую с отцом.
Он смотрит на меня с фотографии, в белой рубахе; ворот её расстегнут, и он улыбается.
— Папа, — говорю я, — наконец-то сбылась твоя мечта: ты — в Иерусалиме.
— Тут такие же низкие звезды, как в Мястковке, — отец улыбается откуда-то из зелени; сзади него то ли осенние листья, то ли лучи солнца.
— Ты слишком серьёзен, — говорит он, — слишком много переживаешь, брось… Твой дед пел по утрам. Попробуй по утрам петь… Веселей, друг жизни. Всё будет хорошо, — говорит отец.