Дебаты открыл отец следующим заявлением:
— Я пошлю его к кузнецу в ученики, погнет спину — утихомирится!
Три парки встретили такое заявление с явным неудовольствием и сразу же высказали каждая свое мнение.
— Я думаю, лучше всего ему идти в офицеры, — заявила Клота. — У офицера хорошее жалованье, денщик и офицерская честь. Он командует и марширует под музыку на парадах.
— А война? — воскликнул сосед бакалейщик, питавший врожденное отвращение к войнам.
— Ну, а если начнется война, то для чего же офицер, как не для того, чтобы сидеть в штабе и читать депеши с поля боя. А потом война — это возможность получить орден! — защищала свою точку зрения Клота.
— Я думаю, что было бы лучше, если бы он стал чиновником! — внесла свое предложение Хезис. — По крайней мере не нужно мучиться и кончать школу.
— Да, но смотря какой чиновник, чиновники бывают разные! — вмешался сосед бакалейщик. — Вот, например, таможенный чиновник — тут тебе и честь и уважение. Это я понимаю — специальность. Осматривает чужие вещи, вылавливает контрабанду и задерживает у себя все, что ему понравится. А потом видишь: шляпа на нем из тех, что он у контрабандистов отобрал, а шелковое платье на жене тоже из тех, что у контрабандистов отобрал. Это я понимаю, это хорошая специальность, а то еще хорошо на почте служить.
— Ох, вот уж не сказала бы, — заметила Хезис. — Целый день только и знай, что марки лепи, так что язык становится как крахмальный воротничок.
— Это правильно, марки лепит и клей глотает, — защищал свое мнение бакалейщик, — но зато, брат, сколько писем денежных через его руки проходит.
— Да, но письма-то запечатанные, — вмешивается мой дядя, — а если письмо распечатаешь, так тебя самого тогда запечатают. Вот и выбирай: хочешь — письмо оставь закрытым, хочешь — тебя самого на замок закроют. Если хочешь, чтобы тебя на замок закрыли, пожалуйста! Нет, если уж человеку суждено с деньгами возиться, то пусть он лучше возится с незапечатанными, пусть, например, будет кассиром. В самом деле, почему бы ему не стать кассиром?
— Кассиром нельзя! — решительно возразил протоиерей. — Для такой должности родиться надо, у кассира особый дар. Целый день возишься с чужими деньгами, а взять не можешь. Это, прости меня боже, все равно, что кто-нибудь целый день с чужой женой возится, а не может… — Но тут протоиерей прервал свое удачное сравнение, так как все три парки, — Клота, Хезис и Антропа — в один голос закричали: «Ах!» — не дав батюшке закончить мысль.
Третья парка, та, что сокращает человеческий век, высказалась за то, чтобы я стал учителем.
— Нет ничего лучше! — воскликнула она.
— Конечно! — ухмыльнулся протоиерей, по традиции, как представитель церкви, питавший отвращение к просвещению. — Конечно. Куда как хорошо. Ведь что главное — если ты учитель, тебе не нужно знать предмет, которому ты учишь. Я, допустим, не могу при венчании спеть за упокой, правда? А учитель может; придет на урок арифметики, а говорит о законе божием, придет на урок черчения, а говорит о затмении солнца, и никакая власть не может ему этого запретить. Учителем быть, конечно, хорошо, признаю: дети перед ним шапки снимают, родители любезны с ним, а как какой-нибудь комитет выбирать, то непременно и учитель будет членом комитета. А кроме того, еще каникулы; десять месяцев ни о чем не заботится, ни о чем не думает и два месяца отдыхает. Чего же еще лучше!
Матушка моя стояла за то, чтобы я стал или доктором или митрополитом.
— Доктор — это действительно стоящее дело, — поддержал дядя. — Покажешь ему язык — плати три динара, сунет тебе ложку в рот — возьмет с тебя пять динаров, пощупает руку — возьмет десять динаров, да и то все время на часы посматривает, чтобы, не дай бог, не передержать твою руку в своей больше, чем положено за десять динаров; если прислонит ухо к спине, возьмет с тебя пятнадцать динаров, а уж если напишет два-три слова, которые никто на свете и прочесть не сможет, то возьмет с тебя двадцать динаров. И что главное, если выздоровеешь, он говорит: выздоровел от его лечения, а если умрешь, говорит: умер естественной смертью.
Но, несмотря на эти заманчивые слова, в которых так расхваливалась профессия доктора, матушка все больше склонялась к тому, что мне следует стать митрополитом.
— Все люди его почитают, все ему руку целуют, — говорила она. — А, кроме того, ему и делать нечего, разве что пропоет «Аминь!», да и то по большим праздникам — вот и вся работа.
— Боюсь, очень он живой, а митрополиту надлежит быть степенным! — сказал протоиерей, которому более чем кому-либо другому следовало о том высказать свое суждение.
— Ну и что же с того! — успокаивала себя мать. — Уж если где и согрешит, мантия все прикроет!
Мой дядя, так лестно отзывавшийся о докторах, решительно высказывался за то, чтобы я стал министром.
— Нет ничего лучше, — твердил он. — Вся власть в твоих руках, что хочешь, то и делаешь, ни перед кем не отвечаешь. Легче быть министром, чем парикмахером. Парикмахер, во-первых, должен уметь брить, а во-вторых, ему все время приходится смотреть, как бы не порезать, а министру, брат, не нужно ни уметь брить, ни опасаться, как бы кого не порезать, так как он если и порежет, все равно не виноват.
Сосед бакалейщик, который до этого рассуждал только о чужих предложениях, решил, наконец, выступить и со своим.
— Я бы определил его в торговцы, только не надо, чтобы он был бакалейщиком вроде меня. Это дело мелкое: кило риса стоит четыре гроша, ну, обвесишь покупателя на несколько граммов, а что с того — больше чем на десять-двадцать пара[6] не обманешь. То же самое и с сахаром, и с мукой, и со всем остальным. Подсыплешь в муку немножко песку, подмешаешь в рис немножко овса, подбросишь в кофе немножко мелких камешков, подольешь в керосин немножко водички — и за целый день не заработаешь и нескольких динаров. И в галантерейном деле мало проку. Меришь метром, а покупатель за тобой вот такими глазами смотрит. Когда на безмене вешаешь, так там хоть иногда поживиться можно: или свинца припаяешь на ту чашку, куда товар кладешь, или мизинцем ударишь, или… а с метром ничего не сделаешь, его не укоротишь. Если идти в торговлю, то только в оптовую; уж если обманывать, так обманывать оптом. А, по-моему, самая лучшая торговля — это в аптеке. Правда, пусть он станет аптекарем!
— Ах, аптекарь! — вздохнула Антропа. — Это поистине чудесно! Вся жизнь на лоне духов и парфюмерии!
— Еще бы не чудесно! — продолжал бакалейщик, почувствовав, что его поддержали. — Продает пыль, сухие листья, паутину и все такое. Как он там вешает, никто не понимает, а дать он тебе может все, что хочет. Выпишет тебе доктор, не дай бог, сальватус пуртатус или поркалия омалия, ты идешь к аптекарю, и он тебе дает, что хочет, вешает, как хочет, и берет с тебя, сколько хочет. Что ты с ним сделаешь! Не понимаешь, как он вешает, так мог бы хоть замечание какое-нибудь сделать, скажем: «Этот ваш сальватус пуртатус вроде немножко прокис», или, скажем: «Эта ваша поркалия омалия как будто подгорела». А то ведь и этого не можешь. И про цену не можешь ничего сказать: откуда ты знаешь, сколько стоит. Не можешь даже и так сказать: «Слушайте, у вас слишком дорого. Ведь Мита-бакалейщик продает сальватус пуртатус гораздо дешевле!»
Тирада бакалейщика получила более или менее общее одобрение, и только мой отец качал головой, упорно придерживаясь своего прежнего мнения, согласно которому меня следовало пристроить к какому-нибудь такому занятию, которое бы меня утихомирило.
Я не знаю, до каких пор продолжались эти дебаты; утомленный бурными событиями дня, я заснул, и так сладко, как может спать только человек, которого не мучают угрызения совести, ибо он знает, что исполнил все, что ему надлежало исполнить.
Разумеется, в эту ночь я видел странные сны. Снилось мне, будто я министр и будто схватил я нашего окружного начальника, зажал ему голову между колен и начал брить. Он орет, как недорезанный ягненок, лицо от злости кровью налилось, а я знай брею, ведь министр ни за что не отвечает.
Потом снилось мне, будто я митрополит и будто схватил я протоиерея за бороду и давай его крыть, словно я кончил школу подмастерьев. А потом снилось мне, будто я сыплю песок в муку, а в керосин подливаю воду. И вообще в эту ночь мне снились такие странные сны, какие может видеть человек, заснувший под впечатлением самых радужных надежд на будущее, а проснувшийся от ударов отцовского ремня.
Когда мне пришло время идти в школу, все в доме приуныли, так как были уверены, что школа — это пекарня, где ребенка, чтобы придать ему форму, сажают на противень, как выкисшее тесто, и возвращают родителям в готовом виде.
Моя учеба — это настоящая борьба за существование и независимость. Первым, с кем мне пришлось столкнуться, был отец, который ужасно гордился тем, что его сын идет в школу, тогда как я, оценивая это событие более реалистически, считал, что никаких особых причин для такой гордости у него не было. Затем я вступил в борьбу со школьным служителем, которому отец поручил доставить меня в школу и которого я по дороге укусил. Сторож сказал мне, что он точно так же доставлял в школу и других членов нашей семьи. Но главное сражение развернулось в самой школе, где с первого же дня столкнулись два непримиримых противоречия: отвращение отдельных учителей ко мне и мое отвращение к отдельным предметам.