— Здорово, Машкин! — сказал я в день получки. — Держи-ка, брат, трешку!
— Трешку? — как обычно, изумился он. — Какую? Что-то я не помню…
— Ах, да! — спохватился я. — Это же не ты, это Файнберг мне занимал! Ну, извини.
Машкин кисло улыбнулся. Следующий удар нанес ему Гришкин.
— Брал я у тебя семь рублей или не брал? — потирая лоб, спросил он. — Вот зарежь — не могу вспомнить…
— Давай подумаем вместе, — бледнея, сказал Машкин.
— Нет, — просветлел лицом Гришкин. — Кажется, не у тебя. Кажется, у кого-то другого. Пойду поспрашиваю.
Окончательно добил его Пашкин.
— А ну, гони двадцатку, жила! — развязно заорал он.
— Какую двадцатку? — испуганно спросил Машкин. — Я не брал.
— Вот-те здравствуйте, возмутился Пашкин. — А между прочим при людях клянчил. Ну-ка, ребята, подтвердите.
Мы с Яшкиным мрачно кивнули.
Машкин достал свой желтый кошелек и дрожащими руками отсчитал двадцать рублей.
— В другой раз помни, — безжалостно сказал Пашкин. А то неудобно получается — со свидетелями тебя долг выколачиваешь.
В нашем дворе дрались двое мальчишек. Один лежал на земле, а второй сидел на животе у поверженного и старался выковырнуть ему глаз. Господи, до чего же скверные пошли дети! Ведь вот в наше время все было по-другому. Нет, конечно, мы тоже дрались. Но все-таки глаза не выковыривали. Откуда в них эта жестокость? Ишь, что делает негодяй, — схватил за волосы и стучит головой об землю. А второй тоже хорош — нечего сказать! Изловчился и укусил верхнего за палец.
— Да разнимите их! — сказала соседка из четвертого подъезда. — Вы же мужчина.
Ну, я растащил мальчишек, хотя у них, наверное, есть отцы и это не мое дело.
— Ты зачем ему глаз выковыриваешь? — сказал я верхнему, — У-у, варвар!
— А что! — крикнул бывший верхний. — Он первый начал! — И пнул бывшего нижнего.
Нижний прицелился и плюнул верхнему на подбородок. И началось…
Я оттрепал их за уши, заставил помириться и пошел домой.
Жена встретила меня слезами.
— Брыкин опять вымазал дверные ручки олифой! — рыдая, сказала она.
— Ах, так! — прорычал я и выхватил из кармана нож. Я побежал на кухню, отрезал шнур от брыкинской плитки, неслышно подкрался к дверям его комнаты и прочно закрутил их, использовав скобки для висячего замка.
Потом отошел в сторону и крикнул:
— Горим!
Брыкин со всего размаху ударился о дверь и, подвывая, заметался по комнате.
А мы с женой сели пить чай.
Пока мы пили чай, Брыкин просунул в щель ножовку, перепилил провод, выкатил в коридор пылесос, включил его на обратный ход и вдул нам через замочную скважину полтора килограмма пыли.
Я ощупью выбрался из комнаты, поймал кошку Брыкина и выбросил ее в мусоропровод.
Брыкин метнулся к себе, нажал какую-то кнопку — и у нас разом полопались все лампочки в люстре.
Тогда, не говоря ни слова, я выбежал во двор, сбил замок с гаража Брыкина и проткнул вилкой все четыре колеса у его «Москвича». Потом немного подумал и выпустил из бачка бензин, В конце концов, он первый начал.
УЙМИТЕСЬ, ВОЛНЕНИЯ СТРАСТИ
Вот, говорят, — инфаркт-инфаркт… Будто бы в наше время без него обойтись почти невозможно. Инфаркт там, невроз и так далее. И даже если у которого человека случается инфаркт, то его имя уже начинают произносить с уважением и почтительностью. Дескать, слышали? — у такого-то инфаркт. Словно, такой-то получил повышение по службе.
Лично я считаю, что это не такая уже неизбежность. И в наше время можно прожить спокойно и положительно. Надо только всегда правильно объяснять окружающие жизненные явления. Чего, к сожалению, многие товарищи делать совершенно не умеют.
Вот, сегодня, к примеру, встречаю я своего близкого соседа Федю Костромина. Встречаю при следующих обстоятельствах. Прихожу утром на остановку, жду трамвай. Спустя некоторое время трамвай подходит. Хороший такой трамвай, еще довольно целый, вполне пригодный к эксплуатации.
А в самом вагоне, вижу, сидит ужасно мрачный Федя Костромин и от большого расстройства грызет ногти.
Вот, думаю, странное дело: едет человек в таком замечательном трамвае, не стоя едет — сидит, и более того — рядом место свободное. А между тем, на лице совершенно безрадостное выражение.
— Здравствуй, Федя, — говорю, — чего это ты угрюмый такой?
— Будешь тут угрюмым, — отвечает Федя. — Опять наши пермякам продули.
— Так, — говорю я, быстро смекая, в чем дело. — А Пермь, Феденька, она что — в Америке находится?
— Обалдел ты! — говорит Федя. — Наш, советский город. Такое не знать!..
— Хорошо, — продолжаю я. — Допустим, иногда и наши ведут себя хуже ихних. Они как, пермяки-то, грубили, подножки ставили или клюшками по головам?
— Да нет, — говорит Федя. — Корректно играли, сволочи!
— Может, судья попался несправедливый? — спрашиваю.
— Брось! — говорит Федя, воспаляясь. — Я за такого судью голову отдам.
— Отлично! — киваю я и подвожу итог. — Что же получается, Федя? Наши советские хоккеисты проиграли нашим же советским хоккеистам, как более подготовленным в техническом отношении. Причем, судейство велось на высоком принципиальном уровне. Значит, трезво размышляя, мы приходим к выводу, что места огорчению здесь не должно быть. Теперь ты видишь, что твое горе как бы недействительно?
— Верно, — соглашается Федя. — Верно, твою-мою бабушку! Так оно и есть. — А сам откидывает правую руку—совершенно уже без ногтей — и принимается за левую.
…Приезжаю на работу и застаю следующую обстановку: сотрудники мои — Ойкина и Рубанович — сидят, закусив удила, и подчеркнуто не смотрят друг на друга.
— Прошу ко мне, товарищи, — говорю я. — В чем дело?
Дело в том, что Ойкина вчера посмотрела итальянский фильм «Рокко и его братья» и сегодня пришла на работу с мигренью, потому что ей очень жалко героиню фильма, ну, ту самую, извиняюсь, проститутку, которую один из братьев зарезал. Дескать, ей жалко эту, виноват, героиню, за ее изломанную жизнь.
Рубанович же, сам в прошлом боксер, категорически возразил, что такую шлюху мало зарезать.
— Минуточку, — говорю я. — Давайте разберемся. В чем суть вашего конфликта? Во-первых, дело происходит в чуждом нам капиталистическом обществе. Во-вторых, эта конкретная история, хотя и подчеркивает общую закономерность, конечно, вымышлена. И, следовательно, в-третьих, режут там не живого человека, а киноактрису, и режут не по-настоящему. Так что, вполне возможно, сейчас эта артисточка сидит где-нибудь и попивает кофе или винцо, вполне довольная и счастливая. Теперь вы понимаете, товарищи, что ваши огорчения и ваш конфликт не имеют под собой реальной почвы?
Ойкина промакивает платочком слезы и, краснея, отворачивается. Рубанович шевелит бровями и бормочет:
— Гм… Действительно…
— Ну, раз так — пожмите друг другу руки и — за работу.
— Лучше я эту руку под трамвай суну! — взвивается Ойкина.
— А я, если на то пошло, — заявляет Рубанович, — лучше этой рукой напишу заявление об уходе.
…Вечером дома застаю жену в слезах. Оказывается, у них в институте было собрание, и председателем месткома, большинством в четыре голоса, вместо Жучика избрали Волчика.
— Послушай, дорогая, — говорю я. — Этот Волчик, насколько мне известно, не растратчик?
— Честнейший человек! — дергает плечом жена.
— И не пьяница, надеюсь?
— В рот не берет! — с вызовом отвечает жена.
— Вот видишь. А Жучик, мне говорили, хоть и не злоупотребляет, однако не отказывается от рюмочки-другой. К тому же, если коллектив выразил свою волю…
— Свою! — нервно говорит жена. — А чью же еще, ха-ха! Конечно, свою!
— В таком случае я не вижу причин…
— Ох! — говорит жена и включает на полную мощь телевизор. Включает и садится к нему лицом.
Телевизор грохочет, но мне все равно слышно, как жена там, возле него, всхлипывает и сморкается…
Мы собрались на пляж. Он вынес на плече какой-то жиденький круг и сказал:
— Будем крутить хула-хуп.
— Как? — спросил я.
— Вот так, — сказал он и покрутил.
— Ах! — всплеснула руками Танечка.
Я презрительно сплюнул и выкатил со двора штангу.
— Будем выжимать!
— Ох! — сказала Танечка.
На реке он начал демонстрировать технику плавания. Доплыл до ограничительного буйка кролем, вернулся брассом, махнул туда еще раз баттерфляем и закончил дистанцию на боку.
Все, кто был на берегу, стали аплодировать. И Танечка — тоже.