Или вот они любили в мячик играть. Выйдут за ворота, бывало, а там уже эти, „нерусские“, как они их называли. И вот давай по полю друг за другом бегать да мячик этот несчастный пинать. Поначалу и я пытался с ними — ногами-то у меня не больно здорово получалось, так я зубами его все, зубами норовил. Хозяин пресек это дело, правда, быстро: сидеть, говорит, а не то я тебе!.. А я что? Я ничего. Судьбу не стал испытывать, да и ремень у него, я знаю, эх, и больнючий! Ладно, сел, смотрю как бы равнодушно по сторонам, а сам замечаю: псы местные кучкуются возле поля. Тут наши проигрывать стали, а эти сидят, скалятся. Ну и не стерпел я, кинулся. Один против пятерых. В общем, дали мы им тогда. И наши выиграли, и я шерсти наглотался. Гуля потом меня всего чем-то зеленым испачкала, аж обидно было. Но зато раны быстро болеть перестали. Я ее в руку лизнул, а она мне: „Дурачок ты наш боевой!“
Так и жили. Хорошо было. Зиму я в кочегарке зимовал — тепло там и сухо. А как весной потянуло, так на волю черт меня потащил. Стал я на пробежку выходить за территорию. Бойцы как своего пропускали меня туда-сюда. А я все к границе, к реке, к Пянджу, затянутому последним ноздреватым уже ледком. И ведь как на грех: раз выбегаю и обомлел — на той стороне сучка. Белая, братцы, истинный мой собачий крест, белая! Ушки вытянула, башкой мотает, на лапы припадает передние, хвостиком приветливо подрагивает — зовет, душа моя! У меня ноздри затрепетали, хвост торчком, шерсть на загривке дыбом, и ясно так в башке: „Белый, а ведь у тебя еще ни разу в жизни бабы не было!“ Прямо как пробило! И рванул я. По льду по хрупкому, через полыньи сигая. В спину еще слышал, как орал мне кяфир с вышки: „Стой! Стрелять буду!“ Да куда там… Миг — и я уже на той стороне. А там закружило меня, закрутило и понесло! Как в последний раз. Эхма, что за встреча у нас была — любо, братцы, ох, любо и сладко было! Только мы и звезды над нами.
А утром увели мою джаним пастухи с отарой в горы. Я за ней — ну-ка, гарибы палками ощетинились, пару раз мне по хребту заехали, чуть ноги не отнялись. Я к реке дернулся — а лед-то сошел. Поток мутно-бурный ревет — не подсунуться. Прыгнул я было — нет, сносит, крутит, плыть не могу. Я обратно… Ай-я, хорошие, вот он я здесь, белый, пушистый, свой! Не слышат. Лапы горят от холода, кусочки его зубами я выгрыз, завыл, закрутился — пропадай, Шарик, пропадай ни за грош, ни за табака понюшку… Пропрыгал я так дотемна, умаялся да уснул прямо на берегу.
И снилось мне, как лопоухий я, совсем кутенок, мамке своей, белой-белой, под брюхо ползу, к молоку сладкому, парному. А она меня языком своим горячим все лижет, лижет… То в лоб мой крутой, то в ухи розовые. И ворчит нежно по-своему, по-собачьи: „Баче-йе кучик-е ма…“»
* * *
Две недели бегал еще «нарушитель госграницы» по той стороне. Днем гавкал до хрипоты, а ночью в изнеможении выл, лежа на камнях у уреза кипящей воды.
Бойцы каждый день угрюмо и молча наблюдали за мечущимся на той стороне псом, а по ночам ворочались и вздрагивали от пронзительного собачьего воя. Один долговязый сержант начал было тему: «Так ему и надо. Предатель…», — как под жгучим взглядом начальника, чернявого старшего лейтенанта, умолк, прикусив язык, и больше никто не обмолвился словом на этот счет. Лишь Гуля время от времени кричала и корила мужа: «Сережа, ну сделай же что-нибудь, что ты стоишь, как я не знаю?.. Эх, мужики, мужики…» Да еще маленькая Иришка, их дочка, плакала, размазывая слезы по сморщенному личику, без конца повторяя: «Шаля, Шаличек…»
Но он молчал вместе со всеми, с бессильной злостью перекатывая желваки на скулах. Что тут сделаешь? Пяндж — сама по себе река нешутейная. Паче того еще и государственная гранила — штука серьезная, туда-сюда не побегаешь, людям «дорогу жизни» без решения свыше не наведешь. А тут — собака… Засмеют наверху в лучшем случае. Или, хуже того, пальцем у виска покрутят да кадровикам скажут присмотреться повнимательней: все ли в порядке, мол, у этого офицера? Э-э, да что говорить.
Через две недели случайные «духи» застрелили Шарика походя, чтоб под ногами не путался, и поднявшаяся с паводком в реке вода унесла его собачьей Летой в царство их песьего Харона. На зеленые равнины, в благодатные долины, откуда он, белый-белый, под абрикосовым деревом лежа спокойно, все же услышал последний раз голос хозяина:
«Царствие тебе, верный пес, небесное. Спи спокойно. И ты зла на нас не держи. А „духов“-то тех, знаешь, достали. Положили их все-таки наши, с мангруппы. И дня не прошло, как положили всех гадов до единого».
ИЗ ЦИКЛА «КАРАКУМСКОЕ ТАНГО»
«Пограничник в пограничной полосе в любое время суток находится в положении „на службе“».
«…Но в жизни всегда есть место приколу».
Просыпаясь, каждое утро он взводил себя как боевую пружину. Привычка, выработанная годами службы и работой в непростой обстановке последних лет «разгула демократии», быстро включала организм. Он по-прежнему называл работу боевой, а мероприятия — острыми. Он по-прежнему был в маргинальном поле, и это отнимало силы и здоровье. Но это была его жизнь, жизнь в системе координат «свой — чужой». И он относился к ней с юмором.
Жаркое туркменское солнце потихоньку накаляло сковородку пустыни. Два молодых «летехи-ложкомоя» накрывали «поляну». Эдакий импровизированный дастархан под открытым небом, на котором особо выделялся огромный арбуз — подарок председателя местного совхоза, — «оттопыренный» Джумариком по дороге. Утирая капли пота и проклиная жару, туркменский климат и всех туркмен вместе взятых, Джума утешался вкусным предощущением. Он явственно представлял себе и хруст разрезаемой арбузной корки, и прохладную розовую мякоть.
— Черт, наваждение… Однако где этот га-рибище?
— Уже пылит, товарищ капитан. Вон, справа-10, по плато! Минуты через три будет здесь, — отозвался Виталик, один из летех, вторую неделю как пришедший в разведотдел.
— Галямов, нож есть? — бросил в сторону водителя капитан. Любимец женщин и душа любой компании, классный опер и «почти Герой Советского Союза», которого весь отдел ласково называл Джумариком.
— Сейчас нарисуем.
Нож, как это часто случается, был единственным.
Старый пуштун, пуштуняра, с хитрым прищуром глаз, грязный и с копытами мозолей на ногах, затараторил обычные в этих краях приветствия. Вдоволь наобнимавшись со всеми, он в конце концов прилег к «столу». Пошла «работа».
Попив чайку, подкрепившись и «усугубив» для поддержания разговора, Масуд перешел к делу. «Последние известия» из его уст впечатляли. Пленка диктофона крутилась, бесстрастно фиксируя рассказ бородатого.
Масуд, увлекшись рассказом, как-то незаметно ухватил единственный ножик и лихо стал обрезать на ногах свои «копыта».
«Е-мое, вот же урод!» — подумал Джумарик и незаметно кивнул водителю.
— Готовь ложки, арбуз расколем и будем рубать ложками, — шепнул он ему на ухо. — Еще чайку, Масуд?
— Ай, чай-пай, парварда, косточка, урюк — хорошо! Однако что-то вы арбуз не кушаете? — спросил Масуд и вонзил ножичек в арбуз! Как по-живому.
Никто не услышал внутреннего стона офицеров разведки. Их лица так и остались приветливы и благодушны: Восток — дело тонкое!
— Кушай, Масуд, кушай, мы уже сегодня по два каждый таких слопали! Ай, молодец, хороший аппетит…
— Шурави оффарин, шумо дустон-е ман аст[9].
— Бале саиб, ту дуст-е мо хам хасти…[10] (Урод, ты урод… Еще пару таких друзей — и врагов не надо.)
Доброе утро, враги…
Звонил комендант:
— Алле, банзай, здорово Боровичок, как служба?
Это он меня так ласково. Вообще-то фамилия моя Боровик. Я — «старый» (не путать со старшим!) лейтенант и в настоящий момент исполняю обязанности начальника заставы, пока мой непосредственный шеф давится «Жигулевским» в законном отпуске. А поскольку старшины у нас на заставе нет уже лет пять (ищи дурака на Хумлы за четыре сольдо!), я в единственном лице представляю все командование. Бог-Отец, Бог-Сын, Бог-Дух Святой.
Когда комендант в духе, он зовет меня Боровичком. И — о, горе! — если он начинает с «алло, Боров, нюх потерял?» Далее обычно следует непереводимая игра слов, и если повезет — отделаешься легким испугом. Хотя лично для меня взыскания потеряли всякое значение к концу первого лейтенантского года службы. А самым лучшим поощрением было снятие ранее наложенного… Но речь сейчас пойдет не об этом.
— Здравия желаю, товарищ подполковник, на участке заставы…
— Ясно-ясно. Все нормально?
Издалека начинает. О чем это он? И к чему?
— Так точно! Все нормально, товарищ подполковник!
На прошлой неделе он вкатил мне строгача за «подрыв авторитета». Его авторитета, разумеется. Последним «афганцем» мне на систему надуло столько колючки местами под самый козырек. Комендант, проезжая по «линейке» на моем участке, своим орлиным глазом все это зафиксировал. На заставе я был отдрючен за это «безобразие», и мне дано было сроку три дня на очистку всего этого хлама. Разумеется, за счет своих сил и средств.