Редактор вздохнул. Молодой господин вздохнул, молча общипывая хризантему на своей узкой провалившейся груди…
Два преступления господина Вопягина
— Господин Вопягин! Вы обвиняетесь в том, что семнадцатого июня сего года, спрятавшись в кустах, подсматривали за купающимися женщинами… Признаете себя виновным?
Господин Вопягин усмехнулся чуть заметно в свои великолепные, пушистые усы и, сделав откровенное, простодушное лицо, сказал со вздохом:
— Что ж делать… признаю! Но только у меня есть смягчающие вину обстоятельства…
— Ага… Так-с. Расскажите, как было дело?
— Семнадцатого июня я вышел из дому с ружьем рано утром и, бесплодно прошатавшись до самого обеда, вышел к реке. Чувствуя усталость, я выбрал теневое местечко, сел, вынул из сумки ветчину и коньяк и стал закусывать… Нечаянно оборачиваюсь лицом к воде — глядь, а там, на другом берегу, три каких-то женщины купаются. От нечего делать (завтракая в то же время — заметьте это г. судья!) я стал смотреть на них.
— То, что вы в то же время завтракали, не искупает вашей вины!.. А скажите… эти женщины были, по крайней мере, в купальных костюмах?
— Одна. А две так. Я, собственно, господин судья, смотрел на одну — именно на ту, что была в костюме. Может быть, это и смягчит мою вину. Но она была так прелестна, что от нее нельзя было оторвать глаз…
Господин Вопягин оживился, зажестикулировал.
— Представьте себе: молодая женщина лет двадцати четырех, блондинка с белой, как молоко, кожей, высокая, с изумительной талией, несмотря на то что ведь она была без корсета!.. Купальный костюм очень рельефно подчеркивал ее гибкий стан, мягкую округлость бедер и своим темным цветом еще лучше выделял белизну прекрасных полных ножек, с розовыми, как лепестки розы, коленями и восхитительные ямоч…
Судья закашлялся и смущенно возразил:
— Что это вы такое рассказываете… мне, право, странно…
Лицо господина Вопягина сияло одушевлением.
— Руки у нее были круглые, гибкие — настоящие две белоснежных змеи, а грудь, стесненную материей купального костюма, ну… грудь эту некоторые нашли бы, может быть, несколько большей, чем требуется изяществом женщины, но, уверяю вас, она была такой прекрасной, безукоризненной формы…
Судья слушал, полузакрыв глаза, потом очнулся, сделал нетерпеливое движение головой, нахмурился и сказал:
— Однако там ведь были дамы и… без костюмов?
— Две, г. судья! Одна смуглая брюнетка, небольшая, худенькая, хотя и стройная, но — не то! Решительно не то… А другая — прехорошенькая девушка лет восемнадцати…
— Ага! — сурово сказал судья, наклоняясь вперед. — Вот видите! Что вы скажете нам о ней?.. Из чего вы заключили, что она девушка и именно указанного возраста?
— Юные формы ее, г. судья, еще не достигли полного развития. Грудь ее была девственно-мала, бедра не так широки, как у блондинки, руки худощавы, а смех, когда она засмеялась, звучал так невинно, молодо и безгрешно…
В камере послышалось хихиканье публики.
— Замолчите, г. Вопягин! — закричал судья. — Что вы мне такое рассказываете! Судье вовсе не нужно знать этого… Впрочем, ваше откровенное сознание и непреднамеренность преступления спасают вас от заслуженного штрафа. Ступайте!
Вопягин повернулся и пошел к дверям.
— Еще один вопрос, — остановил его судья, что-то записывая. — Где находится это… место?
— В двух верстах от Сутугинских дач, у рощи. Вы перейдете мост, г. судья, пройдете мимо поваленного дерева, от которого идет маленькая тропинка к берегу, а на берегу высокие, удобные кусты…
— Почему — удобные? — нервно сказал судья. — Что значит — удобные?
Вопягин подмигнул судье, вежливо раскланялся и, элегантно раскачиваясь на ходу, исчез.
Он уверял меня, что с детства у него были поэтические наклонности.
— Понимаешь — я люблю все красивое!
— Неужели? С чего же это ты так? — спросил я, улыбаясь.
— Не знаю. У меня, вероятно, такая душа: тянуться ко всему красивому…
— В таком случае я подарю тебе книжку моих стихов!!
Он не испугался, а сказал просто:
— Спасибо.
Я спросил как можно более задушевно:
— Ты любишь ручеек в лесу? Когда он журчит? Или овечку, пасущуюся на травке? Или розовое облачко высоко-высоко… Так, саженей в шестьдесят высоты?
Глядя задумчивыми, широко раскрытыми глазами куда-то вдаль, он прошептал:
— Люблю до боли в сердце.
— Вот видишь, какой ты молодец. А еще что ты любишь?
— Я люблю закат на реке, когда издали доносится тихое пение… Цветы, окропленные первой чистой слезой холодной росы… Люблю красивых, поэтичных женщин и люблю тайну, которая всегда красива.
— Любишь тайну? Почему же ты мне не сказал этого раньше? Я бы сообщил тебе парочку-другую тайн… Знаешь ли ты, например, что между женой нашего швейцара и приказчиком молочной лавки что-то есть? Я сам вчера слышал, как он делал ей заманчивые предложения…
Он болезненно поморщился.
— Друг! Ты меня не понял. Это слишком вульгарная, грубая тайна. Я люблю тайну тонкую, нежную, неуловимую. Ты знаешь, что я сделал сегодня?
— Ты сделал что-нибудь красивое, поэтичное, — уверенно сказал я.
— Вот именно. Сейчас мы едем к Лидии Платоновне. И знаешь, что я сделал?
— Что-нибудь красивое, поэтичное?
— Да! Я купил букет роскошных белых роз и отослал его Лидии Платоновне инкогнито, без записки и карточки. Это маленькая грациозная тайна. Я люблю все грациозное. Цветы, окропленные первой чистой слезой холодной росы… И неизвестно от кого… это тайна.
— Так вот почему ты продал свой турецкий диван и синие брюки!
— Друг, — страдальчески сказал он. — Не будем говорить об этом. Цветы… Из нездешнего мира… Откуда они? Из чистого горного воздуха? Кто их прислал? Бог? Дьявол?
Его глаза, устремленные к небу, сияли как звезды.
— Да ведь ты не вытерпишь, проболтаешься? — едко сказал я.
— Друг! Клянусь, что я буду равнодушен и молчалив… Ты понимаешь — она никогда не узнает, от кого эти цветы… Это маленькое и ужасное слово — никогда. Nevermore.
Когда мы сходили с извозчика, я подумал, что если бы этот человек писал стихи, они могли бы быть не более глупы, чем мои.
Мы вошли в гостиную, и хозяйка дома встретила нас такой бурной радостью и водопадом благодарностей, что я сначала даже отступил за Васю Мимозова.
— Василий Валентиныч! — воскликнула прелестная хозяйка. — Признавайтесь… Это вы прислали эту прелесть?
Вася Мимозов изумленно отступил и сказал, широко открыв глаза:
— Прелесть? Какую? Я вас не понимаю.
— Полноте, полноте! Кто же другой мог придумать эту очаровательную вещь.
— О чем вы говорите?
— Не притворяйтесь. Я говорю об этом роскошном букете!
Взгляд его обратился по направлению руки хозяйки, и он закричал так, как будто первый раз в жизни видел букет цветов:
— Какая роскошь! Кто это вам преподнес?
Хозяйка удивилась:
— Неужели это не вы?
Без всякого колебания Вася Мимозов повернул к ней свое грустное, меланхолическое лицо и твердо сказал:
— Конечно, не я. Даю вам честное слово.
Тут только она заметила меня и радушно приветствовала:
— Здравствуйте! Это уж не вы ли сделали мне такой царский подарок?
Я отвернулся и с деланным смущением возразил:
— Что вы, что вы!
Она подозрительно взглянула на меня.
— А почему же ваши глазки не смотрят прямо? Признавайтесь, шалун!
Я глупо захохотал.
— Да почему же вы думаете, что именно я?
— Вы сразу смутились, когда я спросила.
Вася Мимозов стоял за спиной хозяйки и делал мне умоляющие знаки.
Я тихонько хихикал, смущенно крутя пуговицу на жилете:
— Ах, оставьте.
— Ну конечно же вы! Зачем вы, право, так тратитесь?!
Избегая взгляда Мимозова, я махнул рукой и беззаботно ответил:
— Стоит ли об этом говорить!
Она схватила меня за руку.
— Значит, вы?
Вася Мимозов с искаженным страхом лицом приблизился и хрипло воскликнул:
— Это не он!
Хозяйка недоумевающе посмотрела на нас.
— Так, значит, это вы?
Лицо моего приятеля сделалось ареной борьбы самых разнообразных страстей: от низких до красивых и возвышенных.
Возвышенные страсти победили.
— Нет, не я, — сказал он, отступая.
— Больше никто не мог мне прислать. Если не вы — значит, он. Зачем вы тратите такую уйму денег?
Я поболтал рукой и застенчиво сказал:
— Оставьте! Стоит ли говорить о такой прозе. Деньги, деньги… Что такое, в сущности, деньги? Они хороши постольку, поскольку на них можно купить цветов, окропленных первой чистой слезой холодной росы. Не правда ли, Вася?