Я вообще не врал! И на прямые вопросы по-прежнему отвечал чистую правду, — вот только растущая нагловатость поведения придавала моим ответам смысл вполне прозрачный.
Потом я перестал ломать голову над этой шарадой — просто жил как человек, впервые со времени призыва…
Все открылось уже после демобилизации: весь этот неуставной рай мне устроила родная мама. Получив открытку из медсанбата, а обещанного письма вслед за тем не получив, мама начала фантазировать и дофантазировалась до полной бессонницы.
Уже в некоторой панике она позвонила доброму приятелю своей юности, который — так уж случилось — «вырос» до зампреда Верховного суда РСФСР; позвонила и попросила разузнать, где я и что со мной.
Зампред Верховного суда (видимо, припомнив, что все свое детство я называл его дядей Левой) позвонил по вертушке в Читинскую военную прокуратуру и, для скорости процесса назвавшись именно что моим дядей, попросил генерала Громова найти пропавшего племянничка.
Бедный генерал! Натерпелся он страху, пока меня искали. Если бы на вверенных ему просторах загнулся племянник зампреда Верховного суда РСФСР, — мало бы, конечно, никому не показалось…
Моя лафа закончилась в начале апреля 1981-го. Подлатанный капитаном Красовским, я убыл из госпиталя в родную, мать ее, часть.
А в нашей родной (мать ее) части солдатам, носившим черные погоны, было западло уважать «краснопогонников», и наоборот. Отчего так повелось, не стоит даже задумываться. Просто: не упускать же человеку лишний повод дать в рыло другому человеку!
Дополнительное обаяние этой славной традиции придавал тот факт, что время от времени курсантов перебрасывали из «учебки» в «войска» и обратно, и цвет погон у отдельно взятого бойца мог меняться туда-сюда по несколько раз…
Пару раз перешивал погоны и я — и неизменно получал за это по морде.
Я говорил им:
— Строиться, отделение!
И они строились, но как-то вяловато.
Я ставил им задачу. Я делал это правильным русским языком и говорил положенное по Уставу «разойдись». И они расходились, чем-то озадаченные… Им чего-то не хватало. Они шли делать то, что я велел, но сомневались. У них возникало справедливое ощущение, что их о чем-то попросили. И в глубине души они подозревали, что имеют право этого не делать…
В глубине души так считал и я.
Я был плохим сержантом.
Но однажды я вспомнил книгу Константина Сергеевича Станиславского «Работа актера над образом» и главу про «зерно роли» в этой книге; и собравшись с силами, ненадолго вырастил в себе страшного чечена, старшего сержанта Ваху Курбанова. Меня утяжелило на двадцать килограммов, меня раздуло тяжелым презрением к человечеству, и я проорал безо всякого «разойдись»:
— ……………………………………… бля!
И «салаги» как ошпаренные бросились выполнять приказ.
На немыслимую блатную должность я попал в конце мая 1981 года.
Этому событию предшествовало исчезновение прежнего хлебореза — всесильного Соловья (до сих пор не знаю, фамилия это была или кликуха). То ли этот Соловей проворовался так, что продуктов перестало хватать уже и прапорщикам, то ли прибил кого-то сильнее нормы — только его отправили, наконец, в дисбат, наводить ужас на внутренние войска.
А вместо Соловья как раз вернулся из медсанбата я, отъевшийся, как хомяк, и с записью в медкарте об ограничении физических нагрузок. И — с высшим образованием, что в умах местных стратегов справедливо связалось со знанием арифметики…
Глубина моего морального падения к этому времени была такова, что, узнав о назначении, я не стал проситься обратно в строй, а напротив, очень обрадовался. Я вообще человек с кучей гуманистических предрассудков, тихий в быту и вялый в мордобое, и мое глубочайшее убеждение состоит в том, что чем меньшее я буду иметь отношение к обороноспособности, тем для нее же лучше.
В первый же день новой службы я получил от нового моего командира, подполковника Гусева, Устав тыловой службы с приказом выучить наизусть нормы выдачи продуктов.
После «Графа Монте-Кристо» я не держал в руках текста столь увлекательного. Тихо икая от волнения, я узнавал, что и в каких количествах нам полагалось все это время.
Потом я запер хлеборезку и начал следственный эксперимент.
Я взвесил указанные в Уставе шестьдесят пять граммов сахара и обнаружил, что это шесть кусочков. Я несколько раз перепроверял весы и менял кусочки, но их все равно получалось — шесть. А в дни моей курсантской молодости никогда не доставалось больше трех!
Двадцать уставных граммов масла оказались невиданной мною ранее, высоченной, с полпальца, пайкой! А то, что, по недосмотру Соловья, мы ели в курсанские времена, можно было взвешивать на микронных весах. И вообще, чаще всего мы жрали маргарин…
Подполковник Гусев приказал мне выучить нормы выдачи, и я их выучил, но дальше начались недоразумения. Я почему-то понял подполковника так, что в соответствии с нормами надо продукты и выдавать, но в этом заблуждении оказался совершенно одинок.
В первом часу первой же ночи в окошке выдачи появилась физиономия. Физиономия сказала: «Дай сахарку». — «Не дам», — сказал я. «Дай, — сказала физиономия. — Водилы велели». «Скажи им: нету сахара», — ответил я. «Дай», — сказала физиономия. «Нет», — сказал я. «Они меня убьют», — сообщила физиономия. «Откуда я возьму сахар?» — возмутился я. Физиономия оживилась, явно готовая помочь в поиске. «А вон там…» — «Это на завтрак», — сказал я. «Дай», — сказала физиономия. «Уйди отсюда», — попросил я. «Они меня убьют», — напомнила физиономия. «О господи!» Я выгреб из верхней пачки несколько кусков, положил на ломоть хлеба и протянул в окошко. «Мало», — вздохнула физиономия. Я молчал. Физиономия вздохнула. «И маслица бы три паечки», — сказала она и тут же пояснила: «Водилы велели!» — «Масла не дам!» — крикнул я. «Они меня убьют», — печально констатировала физиономия. «Я тебя сам убью», — прохрипел я и запустил в физиономию кружкой. Физиономия исчезла. Кружка вылетела в окошко выдачи и загрохотала по цементному полу. Я отдышался и вышел наружу. Физиономия сидела у стола, глядя мне в глаза с собачьей неотвратимостью. Я длинно и грязно выругался. Физиономия с пониманием выслушала весь пассаж и предложила: «Дай маслица».
Когда я резал ему маслица, в окошко всунулась совершенно бандитская рожа, подмигнула мне и сказала:
— Э, хлэборэз, масла дай?
Стояла весенняя ночь. Полк хотел жрать. Дневальные индейцами пробирались к столовой и занимали очередь у моего окошка. И когда я говорил им свое обреченное «нет», дневальные отвечали с поразительным однообразием:
— Они меня убьют.
И я давал чего просили.
От заслуженной гауптвахты меня спасала лишь чудовищная слава предшественника — после него мои недовесы воспринимались как благодеяние.
Все это не мешало подполковнику Гусеву совершать утренние налеты на хлеборезку, отодвигать полки, шарить в холодильнике и заглядывать за хлебные лотки в поисках ворованного. Отсутствие заначек убеждало его только в моей небывалой хитрости.
«Где спрятал масло?» — доброжелательно интересовался подполковник. «Все на столах», — отвечал я. От такой наглости подполковник крякал почти восхищенно. «Найду — посажу», — предупреждал он. «Не найдете», — отвечал я. «Найду», — обещал подполковник. «Дело в том, — мягко, чтобы не обрушить вселенную в полковниьчей голове, пытался объяснить я, — что я не ворую». «Ты, Шендерович, нахал!» — отвечал на это подполковник Гусев и на рассвете опять выскакивал на меня из-за дверей, как засадный полк Боброка.
Через месяц полное отсутствие результата заставило его снизить обороты — может быть, он даже мне поверил, хотя, скорее всего, просто не мог больше видеть моей ухмыляющейся рожи.
Мне между тем было не до смеха. Бандит Соловей успел так прикормить дембелей и прапорщиков, что мои жалкие попытки откупиться от этой оравы двумя паечками и десятью кусками сахара только оттягивали час неминуемой расправы.
Лавируя между мордобоем и гауптвахтой, я обеспечивал полку пропитание. Наипростейшие процедуры превращались в цирк шапито. «Рыжим» в этом цирке работал кладовщик Витя Марченков. Он бухал на весы здоровенный кусище масла и кричал:
— О! Хорош! Забирай!
— Витя, — смиренно вступал я, — подожди, пока стрелка остановится.
Витя наливался бурым цветом.
— Хули ждать! — кричал он. — До хуя уже масла!
— Еще триста грамм надо, — говорил я.
— Я округлил! — кричал Витя, убедительно маша перед моим носом руками-окороками. — Уже до хуя!
Названная единица измерения доминировала в расчетах кладовщика Марченкова, равно как и округление в меньшую сторону с любого количества граммов.