– Екатерина!
Услыхав официальное обращение, моя дочь, Екатерина Дмитриевна Скворешникова, пригнувшись, как под обстрелом, и вихляя попкой, начинает молча драпать к двери.
– Екатерина! – сурово окликаю я снова. Настигнутое Чудище останавливается и поднимает на меня свои невинные глаза. – Разве можно ЛЕЗТЬ В ШКАФ?
По глазам Чудища становится ясно, что никто в шкаф не лез. Разве может такой замечательный, послушный, милый ребенок лезть в шкаф?
– А кто это сделал? – спрашиваю я тогда с театральным жестом руки.
– Атя, – грустно признается моя честная дочь. Уходить от прямых вопросов она еще не научилась.
Я становлюсь на четвереньки, и бумаги мы собираем вместе. Мир-дружба.
На кухне, не переставая крутиться по одной ей известной траектории, Ирка сообщает: полдесятого, а еще не вскипело, не протерлось, не отжалось, не остыло, когда Чудище позавтракает, надо сразу идти гулять, иначе обедать она будет вообще черте когда, я не забыл, что сегодня зачет?
Я-то? Ну забыл.
Бухаюсь в драное кресло, открываю «склерозник» и выдаю утреннюю порцию звонков.
Звонок первый – Пепельникову: завтра сдавать текст! Не кручинься, Пепельников, ступай себе с богом, будет тебе три куплета к празднику, со слезой и историческим оптимизмом, только уж не обмани, родной, позолоти ручку… Ты видишь, Пепельников, моя муза уже зависла у антресолей, и в руках у нее, вместо лиры, обещанный тобою договор на двести рэ. И я, Пепельников, начинаю понимать, откуда столько оптимизма в советских песнях.
Нет на месте – ну и черт с тобой, позвоню потом, главное – кровь из носу начать сегодня! Дз-зынь!
– Алло!
– Дима?
Людмила Леопольдовна Косицкая – мой ангел-хранитель на грешной земле поэтического перевода: я ведь переводчик, черт возьми; связной культур, а не куплетист какой-нибудь!
– Здравствуйте, Людмила Леопольдовна!
– Здравствуй, Дима. У меня есть к тебе дельце. Но сначала выкладывай, какие новости…
Новостей уйма. Денег нет, за телефон не заплачено, надо купить картошку. «Ни дня без строчки» – это сказано прекрасно, но без учета реальности, в которую входят переезд с ремонтом. В августе закинул я своего Венслея на полку, и за два месяца так до него и не добрался. Ему-то что, он два века ждал… Но видит бог: разделаюсь с халтурой, заткну финансовую дыру и сразу осяду в библиотеке.
– Двигается помаленьку, – лукавлю я.
– Давай, милый, давай!
От радостного голоса Косицкой мне становится стыдно. Странно признаваться, но я до сих пор, как малец, боюсь огорчить ее.
Ну ничего, ничего… Как говорится, будет день – будет пища; авось и до Венслея доберемся.
А пока что под руками юлой вертится Чудище – и визжит, и кричит «Алё!», и желает лично повертеть колечко. Ирка ожесточенно натирает яблоко, и по ее съежившейся спине ясно, что в борьбе с этим стихийным бедствием, нашей дочерью, – каждый за себя.
– Извините, Людмила Леопольдовна! – кричу я, не слыша собственного голоса. – Я потом позвоню.
Будет у меня здесь нормальная жизнь, а?
– Катя, у тебя есть свой телефончик! Этот телефон НЕ НАДО ТРОГАТЬ!
Чудище немедленно начинает кривить ротик и, не забывая поглядывать в мою сторону, выдает на-гора Очень Горький Плач.
– Ни капельки не жалко! – безжалостно уверяю я. – Ни ка-пель-ки!
Чудище с воем топочет к маме.
– Кто обидел мою девочку? – не переставая тереть яблоко, интересуется мама. – Кто?
– Имка, Имка!
– Нехороший Имка. Мы за это не дадим ему тертого яблочка и вкусной кашки!
Через минуту ябеда сидит перед тарелкой и радостно размазывает содержимое по доступным предметам.
Десять часов, а день еще не начался. Куда-то я еще должен был позвонить, кроме… И раньше, чем вспоминаю, куда, уже ищу на холодильнике коряво записанный карандашом номер: Пашка!
Господи, а я-то забыл. Пашка.
Медленно накручиваю диск, уже зная, что нажму на рычаг, прежде чем начнутся гудки. Что говорят в таких случаях? И что им теперь мои слова?
Года три назад одна моя знакомая притащила в Институт белобрысого пижонистого акселерата с кожаным шнурком на шее и тетрадкой в руках. Акселерата звали Паша. Поглядывая на меня с холодноватым интересом и в буквальном смысле слова сверху вниз, он отдал тетрадку, записал мой телефон, бросил «чао» и отчалил, помахивая спортивной сумкой.
В общем, нахал.
Стихи его, аккуратно переписанные печатными буковками с редкими островками вымарок, я читал не без ехидства. Стихи были жутко вторичные – что-то такое о жизни, в которой все обман, кроме горных вершин. В общем, сопли.
Он позвонил, как договаривались, через неделю, мы сели в метро, и под шум поездов я полчаса безжалостно обгладывал косточки его строк – почти дословно повторяя выражения, в которых лет за десять до того один маститый поэт демонстрировал мне мою поэтическую немощь. Сержант, вымещающий собственные курсантские унижения на новом наборе. Акселерат сидел бледный, молчал. Один раз, переусердствовав, я поймал на себе взгляд, полный такой затравленности, что сбавил обороты.
На прощанье я милостиво предложил показывать мне то, что он будет писать. Мне понравилось быть мэтром. И вообще, сказал я, не стесняйся, звони. Он кивнул и стал запихивать в свой баул тетрадку. Тетрадка не лезла, и акселерат с силой и ожесточением ударил по ней.
Я думал, больше он не объявится.
Но он объявился – и пригласил меня на какую-то вечеринку, где должен был петь какой-то никому не известный, но, разумеется, гениальный бард. Я отказался; мы разговорились. Суждения его, в отличие от стихов, были оригинальны. Вскоре Паша стал моим приятелем.
Стихов своих он мне больше не показывал, и это меня, кстати, задевало.
Однажды он таки вытащил меня на сборище московских инопланетян конца шестидесятых годов рождения. Инопланетяне рассматривали меня с живым интересом естествознателей к неплохо сохранившемуся реликту. Юный гид, сидя в уголке, тихонько посмеивался в намечающиеся полоски усов.
Так, то исчезая, то появляясь на моем горизонте, белобрысый акселерат удивлял меня до тех пор, пока однажды, уже первокурсником журфака, не пригласил на свои проводы в армию. Я пообещал ему массу новых впечатлений – он пообещал поделиться ими через пару лет.
И вот я сижу в коридоре с аппаратом в руках и собираюсь с мужеством, чтобы набрать номер. Перед тем как отпустить диск в последний раз, делаю глубокий вдох и выдох.
– Да.
– Здравствуйте, Лев Яковлевич. Это Скворешников.
– Кто? – голос у Пашиного отца бесцветный и резкий.
– Скворешников. Я был у вас на Пашиных проводах. В армию. – Я не знаю, как еще объяснить, кто я.
– Да-да, – пауза. – Пашу, наверное, привезут завтра. – Пауза.
– Лев Яковлевич, я утром позвоню?…
– Да, конечно.
Мы молчим еще несколько секунд.
– Хорошо. До завтра.
Трубка молчит, словно пытаясь понять, что я нашел хорошего. Потом начинаются гудки.
На кухне Ирка, изнемогая, читает «Тараканище», Чудище плюется кашей, дирижирует ложкой и требует всех благ.
– Твоя дочь надо мной издевается! – чуть не плачет Ирка. – Скажи ей, чтобы съела. Ты отец или не отец?
Я отец и поэтому точно знаю: если Чудище чего не хочет, значит, так тому и быть.
– Ир, – говорю я, – оставь человека в покое. (Заодно имею в виду и себя.)
Начало одиннадцатого. Надо срочно соображать, как жить дальше. Подумав, соображаю, что для начала надо умыться. Из зеркала на меня глядит отупевшее от недосыпа, небритое существо неопределенных лет и занятий. Три пригоршни холодной воды скрашивают картину не сильно.
На жужжание электробритвы в коридор прибегает счастливое и грязное Чудище; Ирка, измочаленная утренней борьбой, сидит в кресле с учебником, у нее сегодня зачет, ха-ха.
– Никто, никто не приготовил Ирочке завтрак, – печально сообщает она.
Намек понят, и я начинаю отрабатывать свои утренние сны. Я шурую в холодильнике, одновременно излагая диспозицию: завтра с утра, возможно, похороны Паши. Поэтому за деньгами и в редакцию надо успеть сегодня. Посему – завтракаем, гуляю с Чудищем и рву когти. К шести возвращаюсь и отпускаю женушку сдавать зачет.
Казавшееся бескрайним пространство свободного дня неожиданно оказывается крохотным и безнадежно забитым.
За столом молчим. Ну, стол – это громко сказано, стол в нашу кухню не войдет; в общем приткнулись, жуем. Ирка уставилась в учебник, не выспалась еще больше моего, бедолага. И просвета не видно. Не отвлекаться! Одну строфу для Пепельникова надо бы соорудить во время гулянья – может, дальше полегче будет. Главное начать…
– О чем задумался, Имка?
– Так, – говорю. – Двести рублей привиделись.
– А-а.
Ирка понимающе хмыкает, и есть над чем. Женихаясь, я строил из себя чистого интеллектуала. Я бы, собственно, и сейчас не против – но чистыми чистый интеллектуал получает сто восемнадцать в месяц…
– Дзынь!