Зажигает свет. Сейчас слетятся, как мухи на фонарь. С поносами, с запорами, с шишками, с гастритами, с жопами. Опять кто-то упал… не до конца, лучше б тебя мама не рожала!…
Особист находит Кулиева в умывальнике, где тот под струёй лечит свой скальп, и стучит по его толстому заду.
— Давай, иди, доктор ждёт. Уже можно. И не дай Бог, он тебя не перевяжет, мне скажешь…
— Разрешите, товарищ майор?
— Ну заходи, заходи, не тряси мошонкой. Ну, где тут твоя голова? Да-а… молодец. Были бы мозги, точно б вылетели. Садись сюда… О, Господи.
Военнослужащего бьют, когда он спит. Так лучше всего. И по голове — лучше всего. Тяжёлым — лучше всего. Раз — и готово!
Фамилия у него была — Чан, а звали, как Чехова, — Антон Палыч. Наверное, когда называли, хотели нового Чехова.
Он был строен и красив, как болт: большая голова шестьдесят последнего размера, плоская сверху; розовая аккуратная лысина, сбегающая взад и вперёд, украшенная родинками, как поляна грибами; седые лохмотья, обмотав уши, залезали на уложенный грядкой затылок; в глазах — потухшая пустыня.
Герой-подводник. К тому же боцман. Двадцать календарей. Ненасытный герой.
Он всё время спал. Даже на рулях. Каждую вахту.
Он спал, а командир ходил и ныл — пританцовывая, как художник без кисти: так ему хотелось дать чем-нибудь по этому спящему великолепию. Не было чем. Везде эта лысина. Она его встречала, водила по центральному и нахально блестела в спину.
Штурман появился из штурманской рубки, шлёпнув дверью. Под мышкой у него был зажат огромный синий квадратный метр — атлас морей и океанов,
— Стой! Дай-ка сюда эту штуку.
Штурман протянул командиру атлас. Командир легко подбросил тяжёлый том.
— Тяжела жисть морского лётчика! — пропел командир в верхней точке, бросив взгляд в подволок.
Лысина спело покачивалась и пришепетывала. Атлас, набрав побольше энергии, замер — язык набок, и, привстав, командир срубил её, давно ждущую своего часа.
Атлас смахнул её, как муху. Икнув и разметав руки, Чан улетел в прибор, звонко шлёпнулся и осел, хватаясь в минуту опасности за рули — единственный источник своих благосостояний.
Рули так здорово переложились на погружение, что сразу же заклинили.
Лодка ринулась вниз. Кто стоял — побежал головой в переборку; кто сидел — вылетел с изяществом пробки; в каютах падали с коек.
— Полный назад! Пузырь в нос! — орал по-боевому ошалевший командир.
Долго и мучительно выбирались из зовущей бездны. Долго и мучительно, замирая, вздрагивая вместе с лодкой, глотая воздух.
С тех пор, чуть чего, командир просто выбивал пальчиками по лысине Антон Палыча, как по крышке рояля, музыкальную дробь.
— Ан-то-ша, — осторожно наклонялся он к самому его уху, чтоб ничего больше не получилось. — Спи-шь? Спишь, собака…
Как ноготь на большом пальце правой ноги старпома может внезапно оздоровить весь экипаж? А вот как!
От долгого сидения на жестком «железе» толстый, жёлтый, словно прокуренный ноготь на большом пальце правой ноги старпома впился ему в тело. Это легендарное событие было совмещено со смешками в гальюне и рекомендациями чаще мыть ноги и резать ногти. Кают-компания ехидничала:
— Монтигомо Ястребиный Коготь.
— Григорий Гаврилович до того загружен предъядерной вознёй, что ему даже ногти постричь некогда.
— И некому это сделать за него.
— А по уставу начальник обязан ежедневно осматривать на ночь ноги подчиненного личного состава.
— Командир совсем забросил старпома. Не осматривает его ноги. А когда командир забрасывает свой любимый личный состав, личный состав загнивает.
И поехало. Чем дальше, тем больше. Улыбкам не было конца. Старпом кожей чувствовал — ржут, сволочи. Он прохромал ещё два дня и пошёл сдаваться в госпиталь.
Медики у нас на флоте устроены очень просто: они просто взяли и вырвали ему ноготь; ногу, поскольку она осталась на месте, привязали к тапочку и выпустили старпома на свободу — гуляй.
Но от служебных обязанностей у нас освобождают не медики, а командир. Командир не освободил старпома.
— А на кого вы собираетесь бросить корабль? — спросил он его.
Старпом вообще-то собирался бросить корабль на командира, и поэтому он почернел лицом и остался на борту. Болел он в каюте. С тех пор никто никогда не получал у него никаких освобождений.
— Что?! — говорил он, когда корабельный врач спрашивал у него разрешения освободить от службы того или этого. — Что?! Постельный режим? Дома? Я вас правильно понял? Поразительно! Температура? А жена что, жаропонижающее? Вы меня удивляете, доктор! Болеть здесь. Так ему и передайте. На корабле болеть. У нас все условия. Санаторий с профилакторием, ядрёна мама. А профилактику я ему сделаю. Обязательно. Засандалю по самый пищевод. Что? Температура тридцать девять? Ну и что, доктор? Ну и что?! Вы доктор или хрен в пальто! Вот и лечите. Что вы тут мечетесь, демонстрируя тупость? Несите сюда этот ваш градусник. Я ему сам измерю. Ни хрена! Офицер так просто не умирает. А я сказал, не сдохнет! Что вам не ясно? Положите его у себя в амбулатории, а сами — рядышком. И сидеть, чтоб не сбежал. И кормить его таблетками. Я проверю. И потом, почему у вас есть больные? Это ж минусы в вашей работе. Где у вас профилактика на ранних стадиях? А? Мне он нужен живьём через три дня. На ногах чтоб стоял, ясно? Три дня даю, доктор. Чтоб встал. Хоть на подпорках. Хоть сами подпирайте. Запрещаю вам сход на берег, пока он не выздоровеет. Вот так! Пропуск ваш из зоны сюда, ко мне в сейф. Немедленно. Ваша матчасть — люди. Усвойте вы наконец. Люди. Какое вы имеете моральное право на сход с корабля, если у вас матчасть не в строю? Всё! Идите! И вводите в строй.
Вот так-то! С тех пор на корабле никто не болел. Все были здоровы, ядрёна вошь! А если кто и дёргался из офицеров и мичманов, то непосредственный начальник говорил ему, подражая голосу старпома:
— Болен? Поразительно! В рот, сука, градусник и закусить. Жалуйтесь. Пересу де Куялеру, ядрёна мама!
А матросов вообще лечили лопатой и на канаве. Трудотерапия. Профессьон де фуа, короче говоря.
Вот так-то.
Ядрёна мама!
ОУС — отдел устройства службы — призван следить, чтоб все мы были единообразные. Единообразие — закон жизни для русского воинства. Но единообразие не исключает своеобразия.
Капитан первого ранга из отдела устройства сидел в засаде. Капитаны первого ранга вообще испытывают сильную склонность к засаде, особенно из отдела устройства службы. Капитан первого ранга сидел рядышком с дверью КПП — нашего контрольно-пропускного пункта. Дверь открывалась, и он пополнял список нарушителей. (Ну, то есть он записывал туда тех, у кого имеются нарушения в форме одежды: в прическах, в ботинках, в носках и в отдании воинской чести).
Список с нарушителями должен был к вечеру лечь на стол к командующему. О, это очень серьёзно, если нужно лечь на стол к командующему. Лучше уж вместо этого заново пройти все стадии овуляции.
Дверь КПП распахнулась в тридцатый раз, и в неё вывалился капитан третьего ранга (нет-нет-нет! он был совершенно трезв, просто поскользнулся на обледенелых ступеньках) — вывалился и приземлился на свой геморрой, и, как только он, с крылатыми выражениями, начал подниматься и ощупывать через разрез на шинели сзади свой геморрой, к нему шагнул капитан первого ранга из засады.
— Товарищ капитан третьего ранга, — сказал он, — а почему вы не отдаёте воинскую честь старшему по званию? — сказал и заглянул в глаза геморроидальному капитану.
В глазах у геморроидальных капитанов есть на что посмотреть, но этот смотрел как-то совсем по-птичьи; заострив лицо и собрав глаза в могучую кучку у переносицы.
Капитан первого ранга потом вспоминал, что в тот самый момент, когда он заглянул в глаза тому капитану, в душе у него, где-то там внутри, на самом кончике, что-то отстегнулось, а из глубины (души) потянуло подвальной сыростью и холодным беспокойством, так бывало в детстве, когда в темноте чердачной чувствовалось чьё-то скользкое присутствие.
Они смотрели друг на друга секунд двадцать. Кроме глаз у капитана и в лице тоже было что-то нехорошее, не наше, насквозь больное, так смотрит только юродивый, ненормальный, наконец. Неожиданно капитан качнулся и стал медленно оседать в снег.
— Ой-ой-ой, мамочки! — шептал он и, сидя на корточках, смотрел в живот капитану первого ранга.
Лицо и плечи у блаженного капитана немедленно задёргались, руки вместе с ногами затряслись, голова, отломившись, замоталась; бессмысленное лицо, бессмысленный рот, нижняя челюсть! Всё это, сидя, подскакивало, подрагивало, подшлёпывало, открывало-закрывало, выбивало дробь и продолжалось целую вечность. Капитан первого ранга из отдела устройства службы даже не замечал, что он давно уже сидит на корточках рядом с несчастным капитаном, заглядывает ему в рот, невольно повторяя за ним каждое идиотское движение; он вдруг почувствовал, что этот чахоточный придурок сейчас умрёт у него на руках, а рядом никого нет и потом ты никому ничего не докажешь.