Вот, к примеру, биография заслуженного человека, известного ученого, профессора Стояна Антича, написанная еще при жизни покойного и, как я слышал, не вызвавшая у него никаких возражений. В биографии говорится, что покойник родился в 1852 году в Петровце. Мать его звали Ангелиной, а отца Миле. Отец Стояна торговал свиньями, а сын его окончил начальную школу в Петровце, гимназию в Пожаревце, а высшее образование получил в Белграде. Так как Стоян по специальности был преподавателем естественных наук, то его сразу же назначили преподавателем немецкого языка и гимнастики. На этом поприще он развил такую кипучую деятельность, что даже создал капитальный научный труд о следах сербского языка в санскрите.
Через двадцать лет в руки биографов попала частная переписка Стояна Антича, и на основе «новых данных» ими была составлена совсем другая биография. В ней уже говорилось, что покойника звали вовсе не Стоян, а Спира, что он только по ошибке носил фамилию Антич, так как настоящая его фамилия Николич. Мать его звали не Ангелина, а Мария, хотя мачеху действительно звали Ангелина, имя отца не Миле, а Мият, и был он не свиноторговцем, а попом. Покойный Спира родился не в Петровце Пожаревацкого уезда, а в Рековце Ягодинского уезда, и учился он в гимназии не в Пожаревце, а в Ягодине, никакого университета в Белграде не кончал, а окончил агрономическое училище в Кралево. В школе Спира преподавал не немецкий язык и гимнастику, а закон божий и пение. Покойный действительно написал капитальный труд, но не о следах сербского языка в санскрите, а о влиянии лесов на изменение климата.
Уверяю вас, я бы не удивился, если бы на основе писем и других документов, собственноручно написанных в свое время великим человеком, биографы доказали бы, что его вообще не существовало. И, будьте уверены, в частных письмах покойного, а особенно в тех, которые он писал, еще не зная, что будет великим, они сумели бы найти все, что им нужно. Разумеется, если человек стал великим, то он уже и частные письма пишет так, чтобы их можно было сразу посылать в набор, то есть поступает, как женщина, которая, однажды услышав, что она красива, старается оправдать это мнение. Читал я, например, письмо одного великого человека, академика, в котором он требовал от своего квартиранта возвратить долг. Великий человек писал в нем, что жизнь поистине отвратительна своей материальной стороной, что житейские заботы оскверняют великие души, приводил другие афоризмы о жизни с явным расчетом на то, что письмо попадет в печать. После грустных раздумий над жизнью великий человек написал: «Но существует известный порядок, который никому не дано нарушать», — и, опираясь на эту истину, потребовал от квартиранта квартирную плату за три месяца. Правда, причитавшиеся ему деньги он получил только тогда, когда лично встретился с квартирантом и в устной форме (что не предназначалось для печати) обругал его последними словами, пригрозив переломать ему кости.
Другой великий человек, очевидно не желая, чтобы после его смерти письма, принадлежащие ему, были опубликованы, в конце каждого письма делал приписку: «По прочтении прошу возвратить автору». Он так привык к этому, что даже, расписываясь в получении гонорара, сделал однажды приписку: «По прочтении прошу возвратить автору». Знал я и одного выдающегося ученого, у которого страх оставить после себя какие-либо письменные улики превратился в манию, и он вообще отказывался писать. Умер этот ученый признанным автором научных трудов, хотя за всю свою жизнь не написал ни строчки.
Таковы в основном положительные и отрицательные стороны той непростительной глупости, когда человек добровольно становится жертвой биографа. И разве не лучше самому написать свою биографию и таким образом оградить себя от всяких случайностей?
Однако с моей стороны было бы нескромно утверждать, что только вышеупомянутые причины заставили меня написать автобиографию. Прежде всего я твердо уверен, что мои частные письма скорее могут восполнить недостаток в оберточной бумаге для зеленщиков, чем недостаток в источниках информации для биографов, и это вовсе не потому, что я не считаю себя великим человеком, — в этом отношении я абсолютно спокоен.
Если я и пишу эту книгу, то только для того, чтобы отметить ею шестидесятую годовщину своего существования. Я пишу ее потому, что мне вдруг захотелось обернуться назад и снова пройти через вчерашний и позавчерашний день, снова увидеть далекую молодость — самую светлую пору моей жизни. И хотя мне тоже известны мудрые слова французского писателя Ги де Мопассана о том, что «нет ничего страшнее тех минут, когда старик начинает совать нос в свою молодость», я инстинктивно, подобно утопающему, в последние мгновения жизни вызываю в своем воображении картины прошлого, картины далекой молодости.
Но я оглядываюсь назад совсем не для того, чтобы оплакивать безвозвратно ушедшие годы. Наоборот, я оглядываюсь назад для того, чтобы вволю посмеяться, так как именно теперь могу сказать: «Хорошо смеется тот, кто смеется последний!»
На свет божий я появился не один, нас было трое. Первый, лишь только открыл глаз, заплакал и с тех пор не расстается со слезами: в слезах проходит его жизнь. Второй, встретившись с первой заботой, уже не смог освободиться от них: в заботах проходит его жизнь. А третий, впервые засмеявшись, сделал смех своим неразлучным спутником: смеясь проходит он по жизни.
Жили мы в одном сердце, но пути у нас были разные.
Первый тащился по жизни, заливаясь горькими слезами. В мире он видел только зло и горе; все ему казалось мрачным и отвратительным. Небо над его головой всегда было затянуто тучами, а земля залита слезами. Он чувствовал всякую несправедливость, горе, и людские несчастья терзали его. Горько плакал он над чужими неудачами и над чужими могилами.
Второй шел по жизни, сгибаясь под тяжким бременем забот. То ему казалось, что солнце всходит не с той стороны, то его мучило, что земля не может крутиться в другую сторону, что реки не текут прямо, что моря глубоки, а горы высоки. С глубокомысленным видом он задумывался над каждым загадочным явлением, стремился познать его, брался за разрешение каких угодно проблем, но останавливался перед каждой трудностью; так и брел по жизни, сгибаясь под тяжестью забот.
А третий всю жизнь не переставал смеяться. С улыбкой на устах, с легким сердцем шел он по жизни, глядя на мир широко открытыми глазами. Он смеялся и над недостатками и над достоинствами, так как люди очень часто считают достоинствами самые отвратительные из своих недостатков. Он смеялся и над высокопоставленными и над униженными, так как высокопоставленные часто гораздо ничтожнее тех, кого они унижают. Он смеялся и над глупостью и над мудростью, так как человеческая мудрость очень часто представляет собой коллекцию людских глупостей. Он смеялся и над ложью и над правдой, так как для большинства людей сладкая ложь приятнее горькой правды. Он смеялся и над истиной и над заблуждением, так как истины в наш век обновляются чаще, чем заблуждения. Он смеялся и над любовью и над ненавистью, так как любовь очень часто эгоистичнее ненависти. Он смеялся и над печалью и над радостью, так как радость редко бывает без причины, тогда как печаль очень и очень часто беспричинна. Он смеялся и над счастьем и над несчастьем, так как счастье почти всегда изменчиво, а несчастье почти всегда постоянно. Он смеялся и над свободой и над тиранией, так как свобода часто просто фраза, а тирания всегда истина. Он смеялся и над знанием и над незнанием, так как всякое знание ограничено, а незнание не имеет границ. Одним словом, он смеялся над всем, смеялся… смеялся… смеялся…
И когда прошло полных шестьдесят лет (говорят, что это средняя продолжительность человеческой жизни), встретились все три путника в той самой душе, из которой вышли, и подвели итоги тому, что видели в мире.
Первым заговорил тот, что взвалил на свои плечи заботы всего мира:
— Утомился мой мозг, надломилась моя душа от забот о судьбах человечества.
— Но после твоих трудов, верно, меньше стало забот и легче стало жить людям?
— Нет, заботы неотделимы от человека. В них — условие развития человечества. Понял я, что отнять у человека заботы — значит, совершить тяжкий грех перед человечеством.
— А познал ли ты жизнь, через которую прошел?
— Нет, придавили меня заботы, головы от них не мог поднять я…
Тогда заговорил тот, кто всю жизнь плакал:
— Мои глаза опухли от слез. Моя душа истерзана тоской и людскими страданиями.
— Ну и как, меньше теперь стало страданий и несчастья?
— Нет. По-прежнему страдают люди, недаром сказано: «Жизнь — это боль. Без боли нет жизни».
— А видел ли и познал ли ты эту жизнь?
— Нет, слезы заволокли мне глаза, ничего я не видел, ничего не мог познать.