— Великий владыка прав, как всегда! — воскликнул он с преувеличенным жаром. — Своей несравненной мудростью повелитель сорвал пелену с моих глаз. Теперь я вижу ясно, что означенные пешаверцы злонамеренно оклеветали благородного Ядгорбека, дабы умалить славу его воинских подвигов и через то уменьшить блеск кокандского царства! Вот в чем заключалась их преступная цель; теперь остается только узнать, откуда исходило наущение, где затаилась измена? Завтра же я самолично передопрошу пешаверцев.
Хан слушал молча; усмешка на его тонких губах мерцала весьма предвещательно; какое слово таилось под нею и что принесет оно, всплыв наконец на уста? В смятении, в страхе, стремясь отдалить это слово, вельможа говорил без умолку, со все возрастающим пылом.
— Сколь благословенна эта ночь! — восклицал он. — Благодаря бездонной мудрости нашего владыки измена разоблачена, доброе имя очищено! Теперь моя совесть спокойна, разум возвысился, дух просветлен, — теперь я могу удалиться.
Кланяясь на каждом слове и приседая, он пятился к спасительной двери, но опочивальня была обширна, и последнего шага он сделать не успел; он уже перенес правую ступню за порог и подтягивал, в поклоне, левую, еще бы один миг, и он вышел бы за дверь, ко спасению, — но здесь-то и настигла его стрела возмездия.
— Подожди! — сказал хан. — Иди-ка сюда, поближе…
С остекленевшим, помутившимся взглядом, неотрывно прикованным к ханскому персту, слегка поманивающему к себе, вельможа молча, будто влекомый за шею незримым арканом, проделал обратный путь, от двери к ханскому ложу, причем каждый шаг на этом обратном пути доставался ему ценою жесточайшей внутренней судороги.
— Где они сейчас, твои пешаверцы? — спросил хан.
— В подземной тюрьме, о повелитель!
— Я намерен допросить их сам. Свет померк перед глазами вельможи, голова закружилась.
Но язык делал свое дело, помимо разума:
— С наступлением дня они будут доставлены во дворец.
— Не с наступлением дня, а сейчас, — сказал хан. — Мне все равно, я вижу, не уснуть, — так вот я и займусь…
— Они не подготовлены ко дворцу, — пролепетал вельможа. — Они в лохмотьях и заросли диким волосом…
— Ничего, на крайний случай разбудим цирюльника.
— От них исходит нестерпимый смрад…
— А мы поставим их в отдалении, у открытого окна. И я расспрошу во всех подробностях о муже этой женщины: как он попал в Пешавер и кто обратил его в рабство. А также о чародействах, за которые они были схвачены; помнится, ты получил тогда за проявленное усердие десять тысяч таньга, или даже пятнадцать. Они расскажут; ты, разумеется, удалишься, чтобы они свободнее себя чувствовали, а я — послушаю и разберусь. Эй, стража!
Он ударил молоточком в медный круг, подвешенный к светильнику.
Вошел начальник дворцовых караулов.
— Ты останешься пока здесь, — сказал хан, обращаясь к вельможе. — А ты возьмешь из караула четырех стражников и пойдешь с ними с тюрьму, где содержатся…
Но в этот миг удушье костяной рукой схватило его за горло, наполнив гортань и грудь как бы мелко изрубленным конским волосом. Хан покачнулся, побагровел, посинел; сухой кашель бил, тряс и трепал его тощее тело; глаза выпучились, язык вывалился. Вбежали ночные лекари с тазами, полотенцами, кувшинами; начался переполох.
Вельможа сам не помнил, как выбрался из дворца.
Если бы не внезапный приступ удушья, повергнувший хана в беспамятство, — эта ночь для вельможи была бы последней в его благоденствиях.
Только на площади, под свежим ночным ветром, он пришел в себя.
Опасность отдалилась, но еще не миновала. Оправившись, хан вспомнит о пешаверцах и потребует их к себе.
Необходимо убрать пешаверцев, убрать сейчас же, до наступления дня!
Но как?..
Вельможа недоумевал.
Вчера он мог их казнить либо тайно умертвить — и никто не сказал бы ни слова. Но сегодня эти испытанные способы не годились: к двум головам пешаверцев можно было ненароком присоединить и третью — свою.
Оставался единственный способ, никогда еще не употреблявшийся вельможей в его многотайных делах, — побег!
С этим решением вельможа направился к дому службы, где у него были верные люди, всегда готовые исполнить все без лишних расспросов и умевшие молчать об исполненном.
Чародейные пешаверцы, которые в эту ночь сделались предметом внимания самого повелителя, в действительности были самыми обычными камнетесами, работавшими издавна в паре и пришедшими в Коканд на заработки; оба уже пожилых лет, они никогда в жизни не имели никакого касательства к чародейству; все это вельможа выдумал ради своего возвышения по службе.
После полуторагодового безвыходного сидения в подземной тюрьме пешаверцам недавно пришлось на короткий срок выйти в пыточную башню для дачи новых показаний, таких же мутных, как и первые: о какой-то женщине, где-то, кем-то и когда-то обращенной чародейным способом в рабство, о каком-то человеке, не пожелавшем ее выкупить, или, наоборот, о человеке в рабстве и о женщине, не пожелавшей выкупить, или о них обоих в рабстве… и еще кто-то сотворил чародейство над каким-то старым военачальником, превратив его в персиянку, по имени Шарафат, — словом, в головах у пешаверцев все это перепуталось и они вернулись в подземелье с угрюмым безразличием к дальнейшему, зная с уверенностью только одно — что уже теперь-то, после второго допроса, от плахи им не уйти!
С этой мыслью и встретили они трех тюремщиков, спустившихся к ним перед рассветом и отомкнувших запоры цепей.
Соблюдая необходимую для задуманного дела тишину, двое тюремщиков поднялись с пешаверцами наверх, а третий остался внизу надпиливать пустые цепи.
Все шло гладко и ладно, в полном соответствии с предначертаниями вельможи, но вдруг наверху возникла неожиданная задержка: пешаверцы, уверенные, что идут прямо к плахе, потребовали муллу, — твердоверные муссулимы, они не хотели предстать аллаху неочищенными.
Уговоры были напрасны.
Тщетно тюремщики наперебой заговорщицкими полуголосами внушали им, что они идут на свободу.
Пешаверцы, конечно же, не верили и все тверже требовали муллу.
Между тем драгоценные минуты летели и близился рассвет — время, уже непригодное для задуманного.
Попытки выпихнуть пешаверцев из тюрьмы силой не увенчались успехом, так как они подняли крик, отозвавшийся гулом многих голосов внизу, в подземелье, среди прочих преступников.
А тюрьма находилась в опасной близости ко дворцу, где могли услышать.
Пришлось доложить вельможе, который сам в это время предусмотрительно находился вне тюрьмы, но все же неподалеку.
Своего верного муллы у вельможи под рукой на этот случай не оказалось, — предвидя многое, он упустил из мыслей твердость пешаверцев в исламе.
Звать же постороннего муллу не позволяла тайна.
Бормоча ругательства и проклятия, вельможа приказал одному из доверенных стражников переодеться муллой, то есть в белый халат и белую же чалму, и в таком виде идти к пешаверцам.
Новоявленный мулла, подойдя к ним с притворным благочестием на лице, хотел возгласить подобающее молитвенное обращение, но уста его, по многолетней привычке, для самого стражника неожиданно, вдруг изрыгнули сквернословие, что имело своим следствием его опознание пешаверцами.
Промах стражника чуть не погубил всего замысла.
Ужаснувшиеся пред мыслью лишиться исповедального покаяния, видя, что их обманывают в этом последнем и самом важном деле, пешаверцы подняли крик еще сильнее, чем в первый раз, — и подземелье отозвалось им глухим ревом, подобным гулу землетрясения.
Вторично доложили вельможе.
Он заскрипел зубами, он побледнел, как будто на его лице отразилась бледная полоска, уже обозначившаяся на востоке.
Минуты летели…
Рассвет надвигался.
Замысел рушился.
Тайна грозила всплыть.
Подгоняемый страхом, вельможа в отчаянии решился на крайнюю меру.
Он приказал объявить побег и поднять тревогу — трубить в трубы, бить в барабаны, звенеть щитами, размахивать факелами и кричать всем возможно громче.
Среди этого шума и переполоха связать пешаверцев, — благо их вопли будут заглушены, забить им рты тряпочными кляпами, упрятать их в шерстяные толстые мешки и на быстрых конях, в сопровождении четырех наиболее доверенных стражников, направить к южным воротам.
А погоню за беглецами направить к северным воротам.
Все это было исполнено.
Трубили трубы, гремели барабаны, пылали факелы, раздавались крики: «Держи! Лови! Хватай!..»
На белом коне, с обнаженной саблей и вздыбленными усами, в свете факелов, гарцевал перед тюрьмой вельможа, будто бы только что примчавшийся по тревоге.
Громовым голосом он отдавал приказания: